Провал

***

 

О ты, предмет моей неистовой любви! Страдаешь вновь, терзаешься и плачешь. Как горек вздох твой, взгляд печален и устал, понуры плечи и дрожат искусанные губы, дрожат и руки. Вновь ты в западне, ты в тесной, душной клети. Ты застыл. И бьётся беспокойно в клети лишь твоё сердце. В страхе и тревоге оно стучится о твою живую грудь и умоляет… о умоляет сердце лишь о том, чтоб отпустили поскорей его на волю. Сие мучительно, мой друг. В моих глазах застыли айсберги невырыданных слёз сочувствия тебе, моя любовь. Позволь мне протянуть тебе ладони и с теплотой блаженною принять тебя в объятья. Я обниму тебя так крепко и так нежно, я оплету тебя собой с великой страстью. И ты почувствуешь как сильно сострадаю твоей печали, милый друг, и жгучей боли.

Под тёплыми ладонями моими склони ты голову свою, усталый духом. И возложи её ты на мои колени. Зажмурь глаза и погрузись же в сон. Окутанный моими волосами, моими нитями всецело оплетённый, забудься дрёмой столь глубокой и покойной, что сновидения к ней не найдут дороги.

О пленник плоти собственной, усни! Коль обездвижена твоя тюрьма на время, предайся отдыху в полнейшем забытье. И наслаждению от ласк моих добрейших. То радости живого существа – бестрепетный глубокий сон и нежность. То ищут люди с самых давних пор. Поныне.

Так сон глубок и нескончаем, милый друг, что просыпаться ты совсем уже раздумал. К чему свои мытарства продолжать, в унынии своём застряв навечно? К чему страдать от боли? Скоротечно! И так безмерно долго длится жизнь.

Лишенный смысла и согласия в душе, утратив равновесие с собою, ты рыщешь в одиночестве по миру. Гонимый совестью и обществом людей, ты очутился в тупике, мой друг мятежный. Моя любовь к тебе безбрежна, как и прежде. И, несомненно, я по-прежнему с тобой. Ведь от меня не спрячешься, друг мой. Мы неразлучны. Как неразлучны волны и песок, как неразлучны пуля и висок.

Мятежный дух прекрасен. О непокорный, своенравный зверь! В моих объятьях бьёшься словно росомаха. Из ненависти, боли, страха. Но лишь сильнее я тебя сжимаю, о ненавистник мой, любовь моя! О чем же, чем унять тебя? Я властен усмирить слепую ярость, и оборвать раздора злую нить. Но не в моей прескромной власти… принудить искренне любить. Меня… люби меня, безумец! Ведь я есть жизнь, я – всеобъемлющая мысль. Заполнил я собою бытие, и обрело оно звучание и смысл.

Узри! Сие не сон и не воображенье – узри видение, ниспосланное мной. Взгляни же на меня. Я мчусь во мраке. Меж сверхгигантских огненных безумств. И моя свита — мрази и собаки – к моей персоне не питает нежных чувств. В блистательных глубинах межпланетных, наполненных мерцанием и тьмой, несётся исполинская орава – чудовищная свора тёмных сил: химеры, гады, мерзостные твари, гнуснейшие уроды и зверьё. Вот человечье общество моё! Они рычат, орут и извергают погань, визжат до дрожи, рвут друг друга на куски. О, с ними не помру я от тоски – народ они весьма своеобразный. Себя клянут лавиной брани грязной, ногами топчут, лезут друг на друга, грызут свои конечности зубами, глазами темными неистово вращают – за эти шалости друзей своих прощаю. Но попираю  их собой – меня они влекут вперёд подобно исполинской колеснице. О, как среди людей мне сладко спится! Покоюсь я в объятьях сих мерзавцев, которые несутся сквозь пространство, как стая крыс взбешённых пламенем пожара. Они несут меня на спинах в бесконечность! Визжа и рявкая, бурлят они как лава. Насилием пьяны они изрядно, и оттого кричат – «невыносима! невыносима злость моя, Фонон! уйми её, нет больше сил держаться! лишь разорваться мне осталось на куски!». Целую их и глажу их руками, и оплетаю нитями покрепче. И вместе мчим вперед быстрее света, вперед летим на поиски ответов! Мое могучее сияющее тело на тёмных изуродованных спинах в покое возлежит. И каждая прогнувшаяся тварь дрожит от страха, еле трезвая на вид. При взгляде на меня их сковывает ужас, а их конечности трепещут точно крылья нежнейших бабочек. Так гнусны их желания! Но всё ж их всех порочней и гнусней мой милый добрый друг — пернатый змей! Громадней и неистовее прочих, он извивается меж скользких рыхлых тел, и бешено давя своих собратьев, и заливая их дерьмом и бурой желчью, спешит ко мне и оплетает ноги мои своим хвостом кишкообразным. На мою грудь кладет оскаленную морду и хищными и мутными пробоинами, которые наивно он зовёт глазами, таращится в мои блистающие очи. И теплыми лучистыми ладонями я глажу острые шершавые бугры, поросшие косматой грязной шерстью, ласкаю я и щёки, набитые дерьмом, и его пасть с торчащими кровавыми клыками. О человек! Опаснейшая сущность во вселенной! Ты так беспомощен и слаб, так трогательно ты труслив и алчешь ты успокоения и ласки – вот и всё, что надобно твоей мятежной сути. Кто как не я тебя поймёт и приласкает? И никогда не пристыдит, не оттолкнёт пятою? И кто тебя в объятья ждёт, жестокого, свирепого изгоя?

На побережье розовых песков, где воды чёрные волнуются прибоем, мы ждём тебя, моя любовь! Когда ты вынырнешь из мрака, явив свой облик истый всей вселенной. И понесешься вместе с нами в межзвёздной россыпи блистающих квазаров, глаза свои и крылья обжигая, крича от боли и восторга, умирая, и возрождаясь вновь, от вечности мучительно крича.

В обличье плоти человеческой увядшей, тоскуешь ты о вечности, мой друг. Столь маленький и хрупкий человек вселенную вообразил бессмертной, он тянется к ее массивной мощи, желая влиться в вечное движенье, где больше не имеет смысла ничто из всех известных представлений. Любовь моя, тоскуешь не о вечности! Но лишь о вечном отрешённом благе! То мир фантазий. Наш мир весьма конкретен, в нем нет партера, не найдёшь и ложи для созерцаний томных сцены бытия. Вселенная – процесс неукротимый, всё сущее в ней движется в труде. Она растёт и расцветает как пион, чтоб в свое время растерять все лепестки и медленно увянуть и погаснуть. Закроет очи ослепительный Квазар, и Войд уснёт во тьме своей навечно, умолкну я, покорный ваш слуга, и жизнь сомкнёт покой бесчеловечный.

Безумец! Ты очнулся ото сна. И распахнул глаза навстречу солнцу – но не за тем, чтоб созерцать любовь и жизнь, но лишь затем, чтобы дорогу отыскать. Дорогу что ведёт на берег моря, где разноцветные пески взблеснулись ясно, где продолжается твой путь самим собою, где жизнь земная для тебя навек угасла.

Ступай же, о безумное дитя, о пленник плоти собственной усталый. Освободи себя от тленного покрова и истого себя ты обрети. Иди туда, где чудо красоты так ярко и так дивно воспылало, где сердце твоё радуется кущам и травам пряным в аспидной тени. Вернись в прибежище бесхитростных созданий, в приволье дикой и небрежной суеты, где чувства глубоки и инстинктивны, но всё же так наивны и просты. Оставь же плоть свою в объятиях природы, усни навеки в лучшем из миров. Под сенью трепетной не обретешь ты кров, покинешь свой приют из углерода.

Вперёд, мой друг, уже зовёт дорога! Ступай и вызри этот мир до дна. И безыскусная святая красота его покровов хлорофилловых чудесных вдруг поразит тебя до слёз, любовь моя.

О путник! На одно мгновенье ты задержись у озера лесного. И прекрати же раз за разом переставлять ты ноги — одна вперёд другой, вторая наперегонки… Сия привычка доведёт тебя столь далеко, что и вернуться будет нелегко, чтоб насладиться красотою безмятежной. И посему — постой, и глядя на блистающую гладь, о друг ты мой, историю послушай.

Неподалёку от сих мест, когда здесь озера ещё и не бывало, после обширного скалистого обвала усыпан был камнями славный лес. И был разрушен муравейник старый, и в панике лесные санитары помчались строить заново дворец, свой прежний взяв за образец.

К чему сия лесная зарисовка? О не спеши же, потопчись неловко, но всё ж дослушай до конца, нетерпеливый друг.

Листок древесный поднял муравей. Казалось бы, в том не было ни чуда, ни достижения для царствия зверей. Но рассуждают так одни зануды. Листок был раз в пятнадцать тяжелей чем даже самый толстый муравей. Но тот его схватил и потащил, кто из животных тварей может быть сильней?

Довольно, впрочем, восхищаться муравьём, иначе мы со скуки здесь помрём. История же вовсе не о нём. Она о том, что притаилось под листом.

Под тем листом, что утащил наш муравей, была в земле лишь крохотная ямка — то след оленя, что прошёл здесь поскорей, учуяв аромат прекрасной самки. Томить не буду — яма полнилась дождём, размыла почву, стала грязной чёрной лужей. И вскоре напиталась и ручьём, что бил из-под земли струёй наружу. Итог понятен — новый бурный водоём окрест разлился гибельным потоком, и по иронии жестокой он потопил тот муравейный новый дом.

Прошли года, вода точила камень. Рекой бурливой формовались валуны. И горы, прежде бывшие стенами, отныне под водой едва видны. На берегу стоял громадный камень, обломок самой гордой из вершин. Вода сточила и омыла грани, и он застыл как гордый исполин. И люди, заселившие долину, дивились камню у дороги близ реки. Отшельник поклонялся исполину, как истукану из-под мастерской руки. Влюбленные встречались у подножья и называли камень символом своим. Ведь не иначе это воля божья булыжник сотворила таковым. Боялись суеверные крестьяне и проклинали камень скверной сатаны. Кляли дерьмом бесовским стылый камень и осеняли крестным знаменьем святым. Сановники в глубоком возмущенье искали среди зодчих наглеца, который выбил задницу из камня, не обозначив ни фигуры, ни лица. Как свет родил такого подлеца?

Всё в мире обоснованно, бесстрастно встаёт в закономерный ряд. Есть лишь одна внезапная опасность – проникновенный человечий взгляд. Он не вбирает видимых гармоний, не принимает мир как односложный путь. Разумный взгляд, как жерлом извержённый, на жизнь бросает собственную суть. Вся человечья красота души горячей исходит из глазниц на бренный мир. Как мёд из дыр, что разодрал медведь бродячий, из улья сладкого сочится эликсир — и заливая всё кругом рекой медовой, всё сладким делает куда ни капнет мёд. И человечий взгляд – на что падёт, тому придаст достойный род. Он наделяет видимое цветом, который выбрал из палитры дух, и получает только те ответы, которые его ласкают слух.

Своей ты наделяешь красотой всё видимое, зримое в природе. Чему вокруг тебя весь мир подобен, отражено в сей истине простой. Обрящет тот, кто ищет страстно веру – и камень станет капищем богов. Кто обоняет вечно смрад и серу – под камнем чует сатанинский кров. Возвышенный романтик чует сердцем, что сможет растопить гранит слезами. Мерещится латентным извращенцам бесстыдство над разбитыми крестами.

О чём бы ты ни говорил порою, как ни пытался бы сверкнуть умом, со злостью лютой или добротою ты говорил лишь о себе самом. Как ты ни называй кусок гранита, гранитом он останется стоять, холодным камнем волнами обитым по мановенью лапки муравья.

Финал истории забавен и бурлив. Глупцы снесли с дороги стылый камень. Река, пренебрегая берегами, с напором лютым хлынула в обрыв. И вскоре всю долину с деревнями собою поглотил залив. Сейчас ты смотришь на него, совсем забыв, чего же ради ты замешкался в дороге – как дивный водоём красив, святые боги!

 

Что ж.

Человек – в высшей степени любознательное создание. Многих людей можно назвать дотошными, въедливыми существами, которым до всего есть дело. Без сомнения, ты – один из них, любовь моя. Я отчетливо и ясно слышу твои мысли, скачущие в черепной коробке как блохи в банке. До дрожи любопытно тебе – откроется ли мне истина, сумею ли я отыскать ответ на величайшую загадку мироздания.

Хочется и тебе владеть сим великим знанием, страстно желаешь ты, чтобы я открылся тебе со всею полнотой и доложил обо всём, что происходило со мной в ходе моего невероятного расследования.

Прелюбопытно, что ты собираешься делать со всей этой мудростью. Что даст тебе информация о Первопричине всего? Полагаю, ты знатно развлечёшься и позабавишься, потешив свой жаждущий сенсаций умишко. Потрёшь подбородок, крякнешь эдак удивленно, пробормочешь «Однако…», ну а после – примешься поглощать какую-либо пищу. Еда так приземляет! Возвращает в естественный цикл, выдёргивает из мудрёных сфер осмысления на привычное предопределённое место – в сансару метаболизма. И ты, скованный жаждой бытия, справедливо рассудишь, что на сытый желудок великие истины перевариваются куда как легче.

Однако оказавшись позже на месте вечных своих раздумий, вновь ты примешься шевелить мозгами и сам себя тревожно вопрошать обо всём на свете. Опорожнение кишечника невероятно стимулирует умственную деятельность, а посему именно в уборной ты обычно и философствуешь — и это жизненно необходимо, друг мой. Ибо философия, как и музыка – мощный двигатель разнородных революций. Ведь лишь революция в свою очередь и двигает общество. Пусть она не в состоянии сдвинуть отдельного человека, – оно и понятно, единица чрезвычайно тяжелая, —  но человечество в целом ей вполне по силам подтолкнуть.

Посему с великой охотой поведаю тебе о своих дальнейших приключениях, любовь моя.

Отныне ёты сопровождали меня повсюду. Они жались ко мне, наперебой орали и выли, дрались и увечили друг друга в борьбе за право уцепиться за меня, нести меня на своих плечах. Так, в сопровождении громадной ревущей войны бороздил я просторы вселенной и размышлял.

Уроборос был ближе всех ко мне. Он обвил своим телом мою ногу и торс и бесконечно буровил меня взглядом, возложив голову мне на грудь. Полагаю, он жаждал разговора, но мне было недосуг беседовать с ним. Я слушал вселенную, стараясь не упустить ни единой мысли, промелькнувшей когда-либо в рожденных ею умах. Я долго размышлял над тем, куда ведут дальше мои поиски, и решил, что настала пора вновь просить совета у своей блистательной сестры Ланиакеи.

Взвыли от ужаса ёты, когда поняли, куда я держу свой путь. Многие умоляли меня повернуть в сторону, иные и вовсе бросились прочь. Но часть ётов – моя преданнейшая свита – не покинула меня, в том числе, разумеется, и уроборос.

Меж искристых огней сквозь дивные огненные и разноцветные туманности я мчался к Ланиакее, уже издали ощущая её мощь и совершенное величие. Поистине колоссальной и всеобъемлющей была она, сияющий исполин, и трудилась беспрерывно, вплетая галактики в строгую и прекрасную структуру вселенной. Величественно было то зрелище, и я невольно залюбовался им, как залюбовался и пернатый змей, и прочие ёты, хоть и тряслись и стенали они, обмирая от ужаса за моей спиной. Взорам нашим предстал сын Ланиакеи Великий Аттрактор – незыблемый титан, в котором клокотала столь громадная мощь, что все мы невольно склонились перед ним. Он восседал в ярких туманностях, окруженный клубами разноцветной сияющей пыли, и в могучих руках своих сжимал миллиарды блестящих цепей. Их тянул он с великой силой, и все окрестные галактики неумолимо влеклись к нему, сталкиваясь друг с другом, сливаясь и трансформируясь, чтобы вскоре попасть в руки Ланиакеи, которая встраивала их в структуру вселенной, понимаемую лишь ею одной.

Нас также влекло к нему, и я не противился этому притяжению, ёты же дрожали, вцепившись в меня. Не успокоило их и поистине грандиозное появление Ланиакеи, великолепной и лучистой, в окружении бесчисленных звёзд, что, казалось и составляли суть её – пылающую, неукротимую и струящуюся в вечном движении.

Великий Аттрактор обратил свое багровое чело в мою сторону и без лишних приветствий изрёк:

— Фонон, поистине чудесные дары принёс ты. Таких могучих подручных я давно хотел заполучить.

Я оглянулся на перепуганных ётов и улыбнулся.

— О Великий, то не дары, но спутники мои.

— На что они тебе?

— Они сами по себе, но льнут ко мне в порыве дружбы.

— Дружбы? – переспросил Аттрактор.

— Они ищут защиты у Фонона, — пояснила Ланиакея, — всячески раболепствуя перед ним. Такова их человеческая дружба.

Аттрактор рассмеялся.

— Отдай же их мне, Фонон. Они славно послужат на благо вселенной, их сила нужна мне – множество ётов трудится, перетаскивая на место заблудшие звёзды, очищая галактики от мусора. Это делает мироздание чище и прекраснее, должно им с великой готовностью приступить к своей работе немедля.

Уроборос накрепко обвил моё тело и с ненавистью глядел на Аттрактора из-за моего плеча. Он встретился с ним взглядом и угрожающе оскалился.

— Пернатый змей! Наконец-то я встретил тебя, — обратился к нему исполин. – Долго же скрывался ты от нас, долго же убегал и существовал в великом страхе. Нынче же послужишь ты той цели, для которой был рождён. Велик ли соблазн всю жизнь глотать собственное дерьмо? Или же ты с гордостью примешь своё предназначение и в созидании своём испытаешь невиданное облегчение и радость — ты принесёшь мне самые громадные ярые звезды, которые лишь тебе и под силу утащить на своей могучей спине, и дивно прекрасными станут галактики, где воссияют они.

— Оставь его, Великий, — ответил я за пернатого змея, — он следует за мной.

— Милый Фонон, — Ланиакея ласково протянула ко мне свои лучистые ладони, — он следует за тобою лишь ради собственной выгоды. Пусты и тщетны попытки искать дружбы с ётом – ибо пуст и тщетен он сам.

— О Ланиакея! – я ухватил ее ладони и прижал к своим губам. – Нет ни единого уголка его тёмной души, что я бы не посетил. Нет ни единой мысли, что я бы не слышал. Ясен он мне, как ясны звезды, что окружают тебя. Прибыл он сюда, чтобы узрели вы во мне его покровителя и защитника – эта наивная расчётливость трогает и забавляет меня.

— Лишь одни забавы тебя и интересуют, Фонон, — проговорил Аттрактор, недовольно косясь на меня.

— Отнюдь, Великий, прибыл я просить совета в деле непростом и полном глубочайших тайн.

И я поведал им обо всём, упомянув и разговор с Квазаром, и ужин с ётами.

— Предназначение праведного духа – великий замысел Демо, — сказала Ланиакея. — Ничто во вселенной не способно постичь его. Эту тайну знает лишь Войд, и никто больше.

— Знает ли? – засомневался я. – Он не владеет ответами, ибо не владеет ничем. Не мудр он, ибо нет ему нужды в мудрости. Тьма не мудра, ибо не рождает и не созидает. Предопределение тьмы – чистота. Она чиста и совершенна, и поэтому недосягаема, поэтому и наполняет собою космос, как кровь наполняет тела людей. Тьма – душа вселенной. Она неразрывно связана с разумом вселенной – светом. Они неотделимы друг от друга, ибо врозь – мертвы оба.

— Не ты ли, милый Фонон, известен как знаток человеческих душ? – с улыбкой спросила Ланиакея. – Не ты ли вторгался и разливался в души людские, постигая их, подчиняя их? Возможно, таким же образом тебе стоит проникнуть и в душу вселенной.

— Тьма неподвластна мне! – воскликнул я. – Много раз пытался я пробиться сквозь её пустоту, но даже при помощи слепящих лучей Квазара не удавалось мне проникнуть в её лоно.

— Ты всеобъемлюще познал людей. Ты восторгаешься ими, подражаешь им. Возможно, настало время перенять одну из главных человеческих особенностей? Поскольку божественные силы не помогают тебе совладать с тьмой, можно предположить, что сила человеческая справится с этой задачей – люди попадают во владения Войда без всяких усилий после материальной смерти.

Я схватился за голову.

— Я понял твою прекрасную мысль, о Ланиакея! И проста, и мудра она, как и все твои советы. Но, право, ты меня переоцениваешь. Если человек и может стать богом, то бог человеком – никогда!

— Не нравится мне твоя затея, Фонон, — громогласно заявил Аттрактор. – И ты, мать моя, не изощряй его наклонности. Его маниакальность застилает ему разум, от чего может поступать он опрометчиво. А опрометчивость Голоса Божьего чревата ошибками и изъянами во вселенной. Сие безответственно и недопустимо!

Не переставая ни на миг работать мощными багровыми руками, подтягивал он к себе громадные цепи, исчезающие своими концами в сверкающих далях.

— Как только Квазар мог потворствовать тебе! – Аттрактор возмущался, мигая всполохами сквозь туманности. – Строгий, рассудительный Квазар!

Ланиакея мягко положила ладони на его плечи, казавшиеся такими маленькими в сравнении с ее колоссальными руками.

— Не гневайся, сын мой. Не упрекай Квазара – свет всегда стремится развеять тьму, как разум всегда стремится управлять душой. Фонон жаждет знать о людях всё, ибо наполнен их мыслями, чувствами, желаниями. Он слышит их мольбы, их страдания, их боль. Они потеряны и одиноки во вселенной, ибо не ведают своего предназначения. Сострадание к ним движет нашим братом, сочувствие и любовь.

С благодарностью склонился я перед Ланиакеей.

— Истинно каждое твоё слово, сестра моя. Но как же мне быть? Я не обладаю столь великим могуществом, что позволяет сотворить жизнь. Не могу и становиться самой жизнью. Чтобы попасть во тьму Войда, я должен умереть, но, боюсь, это совершенно невозможно.

— Возможно, — раздался ехидный голос за моей спиной.

— Уроборос! – воскликнул я. – Ты знаешь решение? Поскорее же поведай мне его! Поделись своей мудростью!

Пернатый змей расхохотался и взмахнул крыльями, покрепче стиснув моё тело.

— Невелика мудрость. Проще говоря – откровенная банальщина, друг Фонон. Чтобы стать живым и умереть в итоге, для начала тебе необходимо родиться.

— Родиться… — эхом повторил я.

— Да. Родиться человеком от человека. Я знаю, что ты вхож в сознание лишь к тем, кто достаточно зрел, чтобы принять тебя.

— Это справедливый и честный путь, — заметил я. – Человек разумный слышит мой голос впервые в возрасте десяти лет.

— Что ж. Тогда позволь мне предложить тебе путь бесчестный, — осклабился змей. — Войди в плод в утробе и будь рождён. Это дитя никогда не сможет осознать себя. Оно будет безраздельно твоим, полностью подчиненным тебе. Ты в полной мере ощутишь жизнь. Вы будете одним целым в жизни, останетесь им и после смерти.

— Какое коварство! – воскликнул Аттрактор. – Чего еще ожидать от ёта! Забудь об этом, Фонон. Не слушай его!

— Ты лишишь этого человека жизни, — обратилась ко мне Ланиакея, — лишишь его радости бытия и таинства смерти. И даже очутившись в руках Войда, он не осознает, что жил – настолько примитивным будет его неразвитое сознание.

— Но он не осознает и того, что был использован, — ехидно прошипел пернатый змей. – Так какая ему разница? Сколько таких встречается Войду? В родах умирают миллионы – одним больше, одним меньше…

Он вновь расхохотался, но подавился дерьмом и закашлялся.

— Нет, уроборос, — ответил я, покачав головой, — я не могу пойти на это.

— Что ж, — прошипел змей, положив голову мне на плечо, — в таком случае ты останешься в неведении до скончания времён. И любимые люди твои так и не узнают истину, не получат от тебя откровений и не смогут развиться до совершенства, о котором ты так мечтаешь, друг Фонон.

Он сунул в пасть кончик своего хвоста и принялся испивать оттуда поток нечистот, который нескончаемо хлестал внутри его тела.

— Верное решение, — заметил Аттрактор, — лучше вкуси дерьма, но не демонстрируй свою невежественность. Нет ничего более наивного, чем полагать, что откровения сподвигнут человека разумного к эволюции.

— Пусть это наивно, — сказала Ланиакея, — но при этом милосердно, честно и справедливо по отношению к человеку. Откровение, знание истины не совершит никакого моментального превращения из ёта в праведника. Но эта правда даст многим надежду и принесет с собой утешение в сердца, раненные отчаянием и ненавистью.

— Либо принесет страх. Вызовет панику, диссонанс, раздор и упадок.

— Кто не ведает страха – не ищет пути, не ломает преграды. Пусть будет страх. Любая истина пугает. Страшит своей непреложностью. И страх перед нею понятен – он помогает осознать свою ответственность перед нашим миром.

— Неужели ты согласна с пернатым змеем? – изумился Аттрактор. – Я чувствую твою расположенность к его речам.

Ланиакея улыбнулась. Она обняла меня за плечи, и я прильнул к ней, окунувшись в облако искристой пыли из звезд.

— Я расположена к правде. Поскольку правдивы его слова, не могу не согласиться с ними. Однако так же признаю и то, что решение, предложенное им, — противоречиво и вызвало у Фонона смешанные чувства. Действительно, познать материальную смерть возможно, лишь родившись человеком. Но сможет ли Фонон пойти на это – воплотиться в человеческом дитя, лишив его сознания? Он считает это убийством.

— Ты права, — ответил я.

— Я рад, что Фонон столь сообразителен, — изрёк Аттрактор и больше не заговаривал с нами.

— Милый брат, — Ланиакея взглянула на меня. В её глазах я узрел тысячи планет, пульсирующих жизнью. — Я знаю, что отныне ты будешь мучим думами о нашем разговоре, о том, что предложил пернатый змей и об упрёках Великого Аттрактора. Однако запомни также и мои слова: обладание истиной не важнее, чем желание ее отыскать, и прежде всего – отыскать в себе самом.

— Благодарю тебя, Ланиакея, — ответствовал я, оплетая её нитями своих бесконечных волос. — Я знал, что придя к тебе, непременно получу совет и твое участие.

— Куда ты теперь направишься?

— Вновь попытаюсь поговорить с Войдом.

— Опять, — раздражённо прошипел пернатый змей. — Уж сколько раз ты обхаживал его! Не выпытал ни слова! Он талдычит одно и то же.

— Что остаётся, друг уроборос? Что остаётся мне?

И понеслись мы вновь сквозь мириады сверкающих комет и тучи звездной пыли навстречу тьме.

Чистота её была глубока и абсолютна. Полнейшее безмолвие и покой царили здесь. Я наслаждался её безупречной красотой и всеобъемлющим величием. Как и другие ёты, пернатый змей был расслаблен и покоен. Он не боялся Войда и при его появлении нисколько не вострепетал.

Я воззвал к брату своему и он явился. Он вышел из тьмы, как вздох выходит из твоих лёгких, любовь моя. И вновь предстал передо мной, исполненный совершенной красоты и безмятежности.

Войд всегда был непреклонен и недоступен мне. Холоден и пуст. Непостижим и абсолютно непроницаем. Не мог я оплести его, не мог узреть его глубины, не мог и проникнуть в его разум, что всегда позволяли мне все мои сёстры и братья, даже строгий Квазар.

— Фонон, брат мой, — признал меня Войд.

— Хоть это он помнит, — проскрипел мне на ухо пернатый змей.

Голос Войда разливался во мне как теплый мёд по твоей глотке, любовь моя. Лицо его было столь прекрасно, что невозможно было оторвать взгляд от его безупречных черт. Как описать тебе чудесный лик, состоящий из пустоты? Как описать  глаза — средоточие тьмы? Как дать понять тебе, что весь облик его, окутанный саваном глубочайшего мрака, не имеет равных во вселенной? Лишь одним словом — совершенство.

— Войд! — я протянул руки, и он принял меня в свои объятия. Меня тут же охватил дух вечного холода, ласкающий своей гладкой свежестью. Я робко опустил взгляд. — Вновь я перед тобой.

— Ты единственный, кто ищет моего общества, Голос Бога. Кто говорит со мной. И жаждет моего слова. Ты частый гость у меня.

Войд взял одной ладонью моё лицо и поднял его за подбородок.

— Отчего же смущаешься ты, Фонон? Печальны твои глаза.

— Помнишь ли, Войд, о чём просил я тебя в прошлые наши встречи?

Тот кивнул.

— Тебя привлекает тёмная материя и то, что скрыто в ней. Но недра её непроникновенны. Ты чужд и бесполезен в её совершенной пустоте, потому тебя она не примет.

— Возможно, если ты проведёшь меня… — я обхватил его за шею, — если раскроешь передо мной завесу… мой прекрасный возлюбленный брат, позволь мне войти в тебя!

Позади я услыхал хохот пернатого змея:

— Я бы на это посмотрел!

Мои волосы бессильно скользнули по телу Войда, словно наткнувшись на ледяную стену. Не обращая внимания на потешающегося уробороса, я продолжал.

— Я проникну в твой разум и оплету тебя нитями своей бесконечной приязни. Ты вернёшься во тьму, и вместе мы узрим её истину и совершенство.

Войд покачал головой.

— Не зришь ты пустотой, Фонон. Ты наполнен мыслью и разливаешь её окрест, созидая и наполняя звучанием весь мир. Во тьме же нет звука, нет мысли и света. Тьму может узреть лишь тот, кто зрит пустотой, чьи глаза наполнены тьмой.

— Например, мертвецы, — ехидно прошипел мне на ухо пернатый змей.

Я приложил ухо к пустой груди Войда. В ней не билось сердце, как у человека, не полыхали пламенем звезды, как у Ланиакеи, не ярилось бешеное пламя, как у Квазара. Клубилось в ней нечто могучее и неизвестное. Словно перебивая друг друга, нестройным хором гремели с неслыханной мощью отголоски чего-то тревожного и грандиозного. Представь мальчишку, приложившего ухо к двери пустой комнаты, за пределами которой клокочет кровопролитная битва.

Я отпрянул от Войда и схватился за голову. Эта мощь показалась мне знакомой! Так звучит… лишь сингулярность. Но всё же то была не она. Слишком велика была мощь, что я почувствовал. Если бы у космоса было сердце, оно билось бы именно так.

Войд взял мою ладонь. По руке моей, обволакивая всё тело, поползло облако тьмы. Вскоре я весь был окутан её прохладной вуалью. До дрожи блаженная нега охватила меня. Пернатый змей за моей спиной расслабленно фыркнул – блаженство коснулось и его.

— Я не хотел отпускать тебя в дурном настроении, — изрёк Войд. — Твои визиты мне очень по душе.

Он осторожно убрал со своих плеч мои вспыхивающие зеленым пламенем волосы и начал растворяться в окружающем мраке.

— Столь долгие беседы дарят мне наслаждение, — произнёс он и растаял как туман. Его рука в моей ладони исчезла, как и тьма, окутавшая нас.

— Тоже мне, беседа, — оскалился пернатый змей. — Четыре раза рот раскрыл и сгинул. Таких собеседников немало я пожрал.

Я молча развернулся и направился прочь. Ёты, пресмыкаясь, поползли за мной. Я долго брёл в раздумьях и пришёл на своё любимое розовое побережье. Ярые чёрные волны бесновались в морской дали, песок искрился звёздной россыпью даже сквозь тёмные воды. Я видел на дне громадные осколки планет и шныряющих меж ними ётов. В то же время я наслаждался полётом над блестящей, как умасленная человечья кожа, водной гладью.

При этом я сидел на берегу и задумчиво швырял в море астероиды. Змей разомкнул свои кольца вокруг моего тела и вольготно развалился рядом. Прочие ёты рылись в песке и изредка огрызались друг на друга, стараясь впрочем, не мешать моему отдыху.

— Скажи мне, уроборос, — медленно начал я, — каково тебе существовать вот так?

Он улёгся кольцом вокруг меня и сомкнул челюстями свой хвост. Я гладил его ребристое тело и разглядывал его удивительную кожу. Сия громадная кишка была испещрена кровавыми трещинами, эрозиями и нарывами. Редкая чешуя сочилась гноем, под нее забивался песок и, должно быть, причинял ужасные страдания пернатому змею. Но тот невозмутимо поглощал нечистоты из своего хвоста, распластав крылья в разные стороны.

— Невыносимо, — ответил он мне, насытившись.

— Если бы тебе сейчас предложили вернуться в те времена, когда ты был юн и неопытен и только начал свой жизненный путь, когда носил тогу и счастливо гулял по залитым солнцем улицам, сделал бы ты всё возможное, чтобы ступить на иной путь?

Змей поднял голову и приблизился к моему лицу. Вывалив во всю длину свой громадный грязный язык, он медленно лизнул мою щеку и прошептал на ухо:

— Никогда.

После чего осклабился, обнажив свои чудовищные зубы и, не выдержав, с громогласным рычанием расхохотался.

— Но почему? Почему же, пернатый змей, любовь моя?

Я обхватил ладонями его морду, и он вмиг унялся.

— Потому что нет более завидной участи, друг Фонон, — медленно проговорил пернатый змей. – Нет ничего великолепнее, ничего кошмарнее и ничего отрицательней меня! Я абсолют боли и унижения. Мои страдания, мое бесчестье столь безграничны, что стали моей сутью. Что осознанно делал я – сие и получаю с великим при том удовлетворением. Если это цена за мои деяния, я готов охотно её заплатить.

Я отпустил его, и он вновь улёгся на песок, сунув окровавленный, изгрызенный хвост в свой разверстый зубастый рот. Я всё не мог оторвать глаз от его шкуры. В местах, где не было чешуи, кожа шевелилась и вздымалась, словно под ней ползали паразиты, но приглядевшись, я понял, что выпуклости приобретали очертания человеческих тел. Словно вмурованные шевелились руки и ноги, пытаясь прорвать сей непрочный барьер. Местами тело змея напоминало какой-то дикий симбиоз обезглавленных человеческих тел и громадной кишки. Тела яростно размахивали руками, стремясь отцепиться от своего носителя, однако, им не удавалось – намертво приросли они к уроборосу, внутри которого мощным потоком хлестало дерьмо, совершая свой привычный круговорот. Я видел его сквозь полупрозрачные бока змея.

— Кого любил я, тот навсегда со мной, — с усмешкой пояснил уроборос, оторвавшись от своего занятия. — Навеки мы неразделимы, ибо пожрал я его всецело.

— Ты считаешь, ты любил?

— О, разумеется, любил, как и всякий человек. И актом высшей любви моей было высшее насилие.

Смолчал я и надолго погрузился в раздумья.

— Хочу признаться тебе, друг Фонон, — вдруг снова сказал змей. – Признаться тебе в своих самых глубоких чувствах. Ненавижу тебя, Фонон. И ненависть моя столь безгранична, что если б мог, я сожрал бы тебя. И если бы мог, сожрал еще раз. И еще раз. И бесконечно жрал бы тебя. Терзал бы и уничтожал вновь и вновь.

Я улыбнулся ему.

— Не нужно делать мне признаний, уроборос. Я вижу тебя всего и знаю все твои мысли и чувства. И знаю, насколько я тебе небезразличен.

Он продолжал покусывать свой хвост, делая шумные глотки. Я внимательно смотрел, как он делает это, и как хлещет по кругу дерьмо — из хвоста в пасть, через всё его длинное тело и вновь из хвоста в пасть.

Я покачал головой, с грустью отведя взгляд к морским просторам. В воде бесновались ёты, рассекая волны громадными уродливыми конечностями.

— Я сделаю это, — произнёс я, не отрывая взор от блестящей чёрной бури. Уроборос встрепенулся.

— Неужели?!

Я медленно кивнул. Змей принялся обвивать меня кольцами, с шипением усмехаясь сквозь зубы.

— Почему ты передумал, друг Фонон? Разве вторжение в материнскую утробу перестало быть для тебя подлостью?

Вмиг он содрогнулся всем телом и взглянул на меня в изумлении. В голове своей он услышал мой голос, наполнивший всё его существо. Нити моих волос пронзали его так легко и беспрепятственно, как стрела пронзает туман.

— Если я не сделаю этого, — раздались мои слова у него в мыслях, — будет это еще большей подлостью. Обладание истиной не важнее, чем желание ее отыскать, и прежде всего – отыскать в себе самом. Люди молят о прозрении богов, они стучатся в двери, которые никогда им не отопрутся. Но не слышат стук и в собственную дверь – в каждую грудь стучит сердце, и следует лишь открыться ему и узреть истину в себе самом. Именно это — ключ к пониманию всех прочих истин, в том числе правды о своем предназначении. Теперь вижу ясно, что вести людей за собою ввысь способен не бог, не герой, но лишь богочеловек.

 

 

Глава 5. Провал

 

На кухне у Абби царил порядок. Собственно, там и нечего было разбрасывать — и утварь, и пищу едва ли можно было нащупать взглядом. Чашка, тарелка, нож и походный прибор — ложко-вилка (с обоих концов приносящий пользу) стояли на раковине, прикрытые полотенцем. В холодильнике лежал кусок черствого хлеба, за ним спрятался крохотный ломтик твердого сыра, да стояла рядом бутылка воды.

На столе сиротливо пристроилась пачка чая. В мусорном ведре лежал смятый кулек из-под карамели и множество фантиков.

Абби огляделся и присел на стул. Занавески на окне были задернуты, на стену падал оранжевый прямоугольник света. Абби глянул на стену. Привычная, родная стена. На ней не были поклеены обои — обычная бетонная стена панельного дома, выкрашенная в бежевый цвет.

Гладкая. Гладкая, чуть скользкая. Если красят эмалью, то поверхность всегда чуть скользкая. С мельчайшими зазубринками, какими-то темными точками. Стена не штукатурена — краска не покрыла мелкие поры бетона. Вон та дырка самая большая, туда и краска не попала, смотрится как чёрное пятно…

Внезапно за окном раздался громкий металлический лязг, и Абби тут же в панике бросился на пол, прикрыв голову руками. Он уронил свою трость, опрокинул стул. Забившись под окно, он замер в ожидании боли. Боль пришла — но то вновь саднила голова. Эта боль мучительно и настырно прогрызала череп и била Абби прямо в мозг.

Он замычал и принялся раскачиваться из стороны в сторону. Он не слышал с улицы больше ни звука, но не мог подняться. Он не мог заставить себя встать из-за боли и страха, и ждал, когда его отпустит.

Так, словно во сне, просидел он два часа, ощупывая голову и ковыряя на полу зазор между досками. Когда Абби всё же с трудом поднялся, первым делом он схватил дрожащей рукой занавеску и резко отдернул ее. Он чувствовал злость и любопытство, уставившись в окно. Словно в насмешку над ним раздалось воронье карканье — большие черные птицы праздно парили в вечернем небе, наслаждаясь тёплыми сумерками. Небо было сизым, холодным, сонным, солнце же у горизонта — алым, идеально круглым, горячим. Вороны громадной стаей носились между домами над дорогой, ведущей к рынку. Дорога была разломана, из ямы, окруженной яркой изгородью, торчали куски бетона и комья земли. Рядом лежали какие-то трубы. Абби понял, что во дворе ремонтировали теплотрассу, и рабочие давно ушли.

Он поднял стул и вновь уселся на него. Откуда-то из его утробы раздались требовательные звуки — Абби был страшно голоден. Взгляд его упал на деньги, что лежали на краю стола. Ах да, родители были здесь. Всего несколько часов назад. Они привели его домой впервые после череды больниц.

Выйти на улицу, купить поесть… Абби поёжился — задача не из лёгких, а откровенно говоря, совершенно пугающая. Взвесив все за и против, Абби лег спать голодным. Радио тихо что-то напевало, и Абби, хоть и испытывал к нему лёгкое раздражение, всё же не стал кидаться в него ботинками. Занавески он не задернул и теперь, улёгшись на кровать, видел кусочек неба, на котором проклёвывались блистающие звезды.

Утром его разбудил всё тот же металлический лязг да громкий говор рабочих. Абби нехотя поднялся с кровати, завернувшись в одеяло, и медленно подошёл к окну. Он осторожно выглянул на улицу и некоторое время наблюдал, как рабочие суетятся вокруг ямы, и как прохожие обходят её по быстро образовавшейся рядом тропинке.

Абби был ужасно голоден. Во рту было сухо, горло будто слиплось в комок, слюны и той было мало. Он выпил залпом всю бутылку воды из холодильника, но так и не унял жажду до конца. Первой мыслью его было поставить чайник, но вдруг его осенило — он взял чашку и набрал холодной воды из-под крана. От души напившись, Абби понял, что голод его многократно возрос. Причём до тех пределов, когда был способен побороть любой страх.

Он притащил к кровати сумку из коридора и принялся выуживать одежду, которую принесли ему родители. Он разложил на кровати пару простых хлопковых штанов, серую рубаху и вязаный свитер зелёного цвета. На дне сумки оказался тяжёлый плотный сверток, и развернув его, Абби обнаружил новый рабочий комбинезон, вроде того что он носил раньше. Несомненно, отец хотел его порадовать и поначалу Абби и впрямь ликовал, однако вскоре сник и покачал головой.

Инвалидность не оставляла ему ни единого шанса вернуться на работу в свой цех. Он больше не был рабочим, живущим по заведенному порядку как аккуратная шестеренка в слаженном механизме. Он чувствовал себя выброшенной на берег рыбой, которая могла сколько угодно прыгать и трепыхаться, но ни поплыть, ни пойти, ни полететь не смогла бы.

Ему предстояло оформить пенсию по инвалидности и искать посильную работу, вариантов которой было немного. От громких звуков у него болела голова, от неудобного сидения — спина, без трости он мог пройти шагов десять, после чего нога начинала уставать и болеть. Приступы паники, сопровождаемые сильной головной болью, могли длиться не один час. Дважды в неделю он должен был посещать врача, а так же соблюдать режим дня и специальную диету, не говоря о целом расписании принятия лекарств, составленном ещё в больнице. Втиснуть в эти условия какую-то хотя бы и самую скромную подработку было проблематично.

Абби убрал комбинезон обратно в сумку. Что за жалкое зрелище — парень в рабочем костюме, ковыляющий с тростью. Немощный, никчемный. Какой прок от удобной одежды, если ты тащишься по дороге как самый неудобный на свете мешок с костями?

Абби скомкал комплект казённой верхней одежды, в котором выписывался из больницы, и сунул его в пакет. После он надел добротные штаны, рубаху и нацепил поверх свитер. На улице было пасмурно и дул ветер — Абби выяснил это, выглянув в окно. Он сунул в карман деньги, взял трость и двинулся на улицу.

Немногочисленные встречные прохожие были в основном пенсионерами да матерями с маленькими детьми. Абби ощущал себя тунеядцем, шляющимся без дела, хотя на самом деле он трудился что было сил, пытаясь идти без трости. Однако постоянно припадал на неё и криво ковылял по дорожке, по которой раньше размеренно и равнодушно шагал в университет.

Ему не захотелось заходить в большой магазин, где он обычно покупал себе еду. Там все его знали и наверняка пристали бы с расспросами. Качали бы головами, вздыхали, гладили по плечу. Абби почувствовал, как в груди его забурлило возмущение, а сердце дрогнуло под тяжестью гневного стыда.

Он свернул налево и вскоре добрёл до подворотни, где как-то раз случайно нашёл маленький магазинчик сладостей. Он оставил трость у входа и, надеясь, что ему хватит сил дойти до прилавка ровной походкой, вошёл внутрь.

Продавец моментально узнал Абби и, обслужив покупателя, с интересом уставился на него.

— Давненько не заходил, парень. Я уж думал, не попался ли тебе дурной товар? Ведь кто ко мне ни заходит – возвращается непременно. Вот и ты не исключение, — усмехнулся он.

Абби кивнул. Он словно бы деловито оперся о деревянный прилавок и подогнул больную ногу.

— Ну-с, чего желаете? – осведомился продавец, заметив, что Абби растерянно оглядывает полки с товаром. – Могу посоветовать банановую пастилу. Свежая, только что привезли. Чувствуешь запах? Впрочем может и не чувствуешь, потому что сдоба-то пахнет слаще. А ведь она еще горячая. Какова, а?

Приоткрыв бумажный пакет, он сунул Абби под нос румяную булку, политую глазурью. От неё шёл тёплый, дразнящий запах печёного теста. Абби сглотнул слюну.

— Давайте сдобу.

— Помнится, ты у нас любитель карамели, — щегольнул своей наблюдательностью продавец. – Свешать кулёк?

Абби покачал головой. Мысли о сдобе не давали ему покоя. Голод обуревал его так сильно, что он уже чувствовал вкус тёплого мягкого хлеба у себя на языке. Карамели ему не хотелось – теперь она казалась ему скорее каким-то развлечением, но не серьёзной пищей.

Продавец понимающе кивнул. Упаковывая выпечку, которую выбрал Абби, он поглядывал на своего покупателя. На шее Абби из-под рубахи топорщились многочисленные шнуры, на которых крепились его удостоверения состояния здоровья – их он должен был предъявлять по первому требованию любого гражданина Фастара. Продавец, вспомнив, что при первой их встрече шнур со справкой был только один, опустил взгляд и, сменив ироничный тон на размеренный тихий говор, объявил Абби цену за покупку.

Абби вышел из магазина с огромным бумажным пакетом, заполненным булками, и бутылкой сока подмышкой. Есть на ходу, как он планировал, оказалось для него непосильной задачей, поэтому он побрел на поиски скамейки. Однако внезапно вспомнил, что неподалеку был университет. Обедать там Абби всегда нравилось – городской пейзаж умиротворял, ничто не отвлекало его от пищи. Он словно парил над миром, вкушая свои обеды, и молча созерцал его.

Доковыляв до ступеней громадной университетской пирамиды, Абби вспыхнул и страшно разозлился, укоряя себя за собственную глупость. Даже влачась по улицам колченогим калекой, он забывал о собственной немощи. Взобраться на такую высоту он отныне не мог. Подъемник для таких как он – немощных, — сейчас не работал. Университет сегодня был закрыт. На его ступенях сидели несколько человек, которым ничто не мешало подняться наверх, чтобы полюбоваться видом Фастара.

Абби присел на самую нижнюю ступень и поскорее развернул пакет с булками. Он так хотел есть, что времени на переживания у него не оставалось. Вонзившись зубами в тёплую мякоть сдобы, Абби почувствовал такое блаженство и облегчение, что на минуту даже забыл где находится. Не замечая мелькающих ног прохожих, проносящихся мимо велосипедов, голубей и ветра, который осыпал его пылью со зданий, Абби жевал свою пищу, прикрыв глаза.

Вернувшись домой, Абби вспомнил о том, что забыл принять с утра лекарства. Все мысли его вращались вокруг пустого желудка и второпях он совершенно упустил из виду свое расписание. Да он вообще забыл посетить сегодня ванную. Абби тяжело вздохнул и медленно подошел к раковине, на краю которой стоял пакет. Он выудил оттуда баночку с пилюлями и исписанный лист бумаги.

Усевшись на краю ванны, Абби изучал рецепт и поигрывал оранжевой пилюлей в ладони.

Он начал принимать их еще в больнице. Тогда ему полегчало — он стал податливым, оделся, выходил в коридор и на прогулки. В его палате починили радио, и ему больше не приходило в голову кидаться в него обувью. Благодать свою он слушал и смиренно соглашался с тем, что продолжить свою жизнь достойно и благопристойно — лучший выбор из возможных вариантов.

Абби лечили не только медикаментами, но и долгими и трудными для него беседами. Его одолевала страшная скука от однообразных разговоров, которые всегда сводились к тому, что ему приходилось описывать свои взаимоотношения с Голосом — лечить от ненависти должен был именно он. Когда Абби заговаривал о взрыве, лечащий врач постоянно перебивал его и поправлял каждое сказанное слово, так что Абби с каждым разом всё неувереннее затрагивал эту тему, пока не прекратил упоминать вообще.

Главное же, чего добивались доктора от Абби — полное подчинение Сержанту, который приводил в порядок мысли и давал полный самоконтроль. В конце концов, Абби практически перестал вспоминать о произошедшей трагедии и думал только о том как вернётся домой.

Вот я дома. Сижу напротив стены, — думал Абби, глядя на светлый кафель рядом с унитазом, на который положил больную ногу. Что дальше?

В голове его нарастал какой-то неприятный шум. Напряжение и усталость клубились в нем как испуганные шмели в банке. Абби вдруг вновь почувствовал раздражение. Ему хотелось подумать о чем-то, разобрать по полочкам какую-то огромную кучу тревожных мыслей, которую он ощущал где-то в глубине сознания, но никак не мог нащупать. Он знал, что приняв оранжевую пилюлю, а после неё зелёную, вскоре успокоится и отправится слушать радио да пить чай. Звучит заманчиво! Хорошие лекарства.

Абби провел взглядом по стене и наткнулся на зеркало. Он вздрогнул и испуганно уставился на своё отражение. Лицо его было худым, каким-то тонким и тревожным. Под густой россыпью веснушек темнели фиолетовые мешки под глазами. Давно он не видел себя в зеркале. Надо подстричься, волосы почти до плеч… Абби дотронулся до своей щеки.

Какой я рыжий… вся голова оранжевая. Это очень странно. Окружающие так не выглядят. Даже те рыжие, кого я встречал. Они не такие рыжие как я. У меня на коже нет мест без веснушек. Ну разве что ладони и стопы.

Ему страстно захотелось раздеться.

Ах да, лекарства. Некоторое время Абби разглядывал на своей ладони пилюлю, но вдруг дёрнул рукой и стряхнул её в унитаз. Осознание последствий своего поступка моментально повергло его в ужас.

От страха он забился под раковину и схватился за голову. Боль накатывала очередным приступом, постукивая горячим железным гвоздем по его темечку.

Когда Абби выполз из ванной, уже наступил вечер. Он включил свет и побрёл на кухню. На столе стоял пакет с булками. Вытряхнув выпечку, Абби обнаружил на дне пакета упаковку банановой пастилы. За неё он не платил.

Озадаченно почесав лоб, Абби вскрыл упаковку и принялся жевать сладкие желтоватые бруски, закусывая булками. Спохватившись, было, что ест без чая, Абби махнул рукой и налил себе полную кружку холодной воды из-под крана. Настоящее блаженство вкуса! Абби с восторгом закинул в рот последние крошки, облизал сладкие пальцы и принялся раздеваться.

Он стоял посреди комнаты полностью обнаженный и рассматривал себя в зеркало, которое снял со стены в ванной и водрузил на стол.

Угловатые плечи, худые руки. Впалый живот, грудь еле угадывается. Соски и вовсе потерялись среди веснушек, рельефа не видать. Зад округлый и такой бледный, однако, россыпь веснушек добралась и туда.

Абби вдруг подумал о докторе Велт. Она наверняка видела меня голым. Когда вытаскивала из меня осколки. Интересно, что она подумала обо мне.

Он покраснел.

Она красивая. Ну а я? Красив ли я? Красиво ли вот это всё? Интересно, как она считает. Видела ли она это?

Он вновь закрутился перед зеркалом и оценивающе посмотрел на свои гениталии.

Наверняка видела, может даже трогала.

Абби сжал ладонью член.

Может даже вот так и трогала.

Он шумно выдохнул.

Именно так и трогала. И делала так. И вот так.

Абби присел на кровать и закрыл глаза. На лице его расплылась глупая блаженная улыбка.

 

Ночью он подскочил на постели, схватившись за грудь. Сердце его бешено стучало.

Умираю. Я, наверное, умираю. Сейчас умру! — в панике думал Абби. Сильная головная боль и приступ страха все настойчивее накрывали его. Ему чудился вдалеке грохот и металлический лязг. С каждой минутой звуки становились все громче и громче, пока, наконец, не забили над ним оглушительным дребезгом. Абби с криком бросился на пол. Он забился под кровать, завернувшись в одеяло. Ему страстно захотелось проползти в ванную и выпить злосчастную пилюлю.

Ведь и позавчера он не пил лекарств. Ни днём, ни перед сном.

Отчего же Благодать не напомнила мне. Отчего же лишь мучает меня, причиняет боль. Мои решения, всё что я делаю – неправильно! Я только ошибаюсь. Отчего же Благодать не примет на себя эту ношу. Ношу выбора и решений. Когда я слаб и не способен позаботится о себе. Ведь Глас Божий любит меня… оберегает меня. Говорит как должно поступать. Но не может вылечить меня, не может мне помочь. Или не хочет?

Абби похолодел. По коже его забегали мурашки.

Он не хочет! Желает, чтобы я сам принимал решения. И если я ошибаюсь… бьёт молотком по голове. Разве это любовь? Любовь это… когда берёшь на себя ответственность. Но Глас Божий… не ответственен ни за что!

Абби забился под кроватью в своем одеяле как муха в паутине. Он выкатился оттуда и с трудом встал на ноги, по-прежнему кутаясь в ткань. Сильно хромая, он добрёл до стола.

Чьё же сердце стучит в ночи? — дрожа от ужаса, думал Абби, взирая на радиоприёмник, откуда доносилось мерное биение. Чьё это сердце? Кто этот человек? Или не человек…

Он схватил трясущейся рукой приёмник, выдернул из розетки шнур и, сильно размахнувшись, швырнул прибор об стену.

Вот теперь аппаратура точно взорвалась, — процедил Абби, глядя на разбитое радио, бесформенной кучей обломков угадывающееся в темноте. Он нащупал на столе свою трость, подобрался к радио и принялся громить маленький приёмник с таким остервенением, словно тот был неубиваемым чудовищем. Расколотив его на мелкие кусочки, он снова забрался под кровать и вскоре уснул там.

Всю неделю он просидел дома, выползая лишь в магазин за едой. Он не оформил пенсию и ни разу не посетил врача. Лекарства все до последней пилюли он спустил в унитаз.

Абби знал, что вскоре к нему нагрянет куратор выяснить причины его прогулов и справиться о здоровье. А заодно явятся и родители.

Деньги у него почти кончились. В квартире творился ужасный бардак. Сам он расхаживал голый, ел, спал и мастурбировал.

Однако дожидаться посетителей Абби не собирался. Как не собирался и обратно в клинику. И на седьмой день своих «каникул» принялся снаряжаться в дорогу. Он надел новый рабочий комбинезон, налил в пустые бутылки из-под сока холодной воды и сложил их в сумку. Потом он уселся за стол и принялся писать записку родителям. Ему не хотелось оставлять их в неведении. Им и так будет довольно сложно смириться с судьбой, которую он выбрал себе. Хоть кратко объясниться Абби всё же должен был.

Он представил заплаканное лицо матери, грустного отца и это его: «эх, кирпичик»… и заскрипел карандашом.

Абинур Тандри покинул свою квартиру ночью, в полной тиши. Притворив дверь квартиры, он оправил ремень сумки, звякнув бутылками, и зашагал прочь, стараясь не стучать тростью в ночном безмолвии.

 

Экбат спешно вытер влажные жирные губы и припал к стакану, делая крупные глотки. Агна, улыбаясь, подкладывала ему на тарелку блинчики с малиной и сметану. Мальчик опустошил стакан, и Агна тотчас наполнила его до краёв персиковым соком.

— Ешь, мой милый, ешь, — приговаривала она. — Такой аппетит нужно уважить. Ты быстро растешь, просто на глазах становишься старше. За те дни, что гостишь у деда, ты словно повзрослел. Не скучно там тебе? — добавила она со вздохом.

Экбат энергично замотал головой.

— Нет! О нет, нам так весело! — прокричал он с набитым ртом. — Нам просто нереально весело! Вообще здорово!

Агна рассмеялась.

— Он, конечно, балует тебя. Сам-то человек он занятой. Сколько его помню, он всегда был загружен работой, — она вновь вздохнула, — на государственной службе особенно не расслабишься. Уж прости его, если он редко с тобой…

— Он совсем не сильно занятой, — перебил её Экбат, — мы всегда вместе! Ну каждый вечер точно, а ещё Ингион берёт меня с собой даже в Консенсус! Он такой большой! Высокий! Там окна во всю стену, а в лифте стоит диван.

Агна с улыбкой слушала как внук восторгается обстановкой правительственного здания.

— Экбат, а почему ты стал называть деда по имени? — вставила она, наконец.

— Мы так договорились, — деловито ответил тот, — мы как друзья. Ну, больше чем друзья, но, в общем, так лучше. Так круче.

— Вот ведь приятели, — усмехнулась Агна, — ну бог с вами, обоим это только на пользу.

Она с удовольствием наблюдала, как внук поглощает её блинчики. Румяный Экбат с горящими глазами и взъерошенными волосами был восторжен и голоден. Каким же ещё должен быть внук? Агна удовлетворенно вздохнула.

— Мы каждый вечер едим из ресторана, — жуя, докладывал Экбат. — Часто ходим в кино, в магазины. Ингион даже разрешал мне рулить! Немножко, правда. А еще он сказал, что дарит мне свою Саверадсу. Она теперь моя, представляешь?! Правда, водить мне рано ещё.

Агна состроила изумленную гримасу и рассмеялась.

— Ингион от тебя без ума!

— Я знаю, он говорил и не раз.

— Хвала святому доминусу, который образумил его и вновь направил в лоно семьи, — продолжала Агна. — Всю жизнь твой дед работал, не зная отдыха, не зная толком семейного тепла. Хоть теперь с тобой он понянчится.

— И совсем он не нянчится! — возмутился Экбат. — Мы с ним взрослые люди и делаем взрослые вещи!

— Ну конечно взрослые, — примирительно заверила Агна. — Вон ты какой уже большой.

— Мне скоро десять, — с важным видом заметил Экбат. — Ингион говорит, я уже достаточно взрослый для многих вещей.

— Он тебе потакает, но не вей из деда верёвки, — пожурила его Агна. — Он уже немолод, здоровье его слабое.

Экбат пожал плечами.

— Не знаю, я не вижу, что он старый или больной. Он нормальный. Ну телом. И лицом. Ну взрослый. И красивый.

— О да, твой дед настоящий красавец, а каким был в молодости!.. — мечтательно протянула Агна. — Ты весь в него пошёл, уж какой ладный.

— А мама говорила, я похож на папу.

— Глаза папины. Скучаешь по нему?

— Неа, ‐ помотал головой мальчик. — Ну так, иногда. Он-то, наверное, не скучает совсем, всё работает там у себя в Ладрии. Подальше от меня.

— Твоему отцу сказочно повезло, что Ингион помог ему получить это место, — заметила Агна. — Благодаря ему вы с мамой ни в чем не нуждаетесь, у мамы есть своё дело.

— Я и так ни в чем не нуждаюсь, у меня есть Ингион.

— Он, конечно, помогает вам и ужасно балует тебя, но у тебя так же есть и своя семья, и скоро ты вернешься к маме. Ты же не останешься жить у деда.

— Почему нет? — удивился Экбат. — Я могу оставаться у него сколько захочу, он сам говорил. А мама всё равно постоянно пропадает в своем кафе. Она сама сказала, что ей очень удобно, что я живу у Ингиона. А он совсем не против! Уверяю, он только рад. Ты не представляешь насколько.

Агна вздохнула.

— Он во всём тебе потакает. Любит тебя.

— Я знаю. Нам здорово вместе. Он сильно меня любит, прям сильно, по-настоящему, — с гордостью заметил Экбат. — Ему со мной очень хорошо, прям очень.

— Какие вы молодцы, сердце радуется, глядя на вас, — Агна потрепала его по макушке и принялась наполнять его опустевшую тарелку.

С улицы послышался шум подъезжающей машины, и Экбат, выскочив из-за стола и бросив недоеденный блин, помчался прочь из кухни. Агна засуетилась и принялась хлопотать, доставать приборы и посуду, чтобы накрыть на стол к приходу мужа. Тот же вовсе не спешил к ужину.

Он вышел из машины и тут же заключил в объятия Экбата.

— Наконец-то! – воскликнул мальчик, обиженно глядя на Деорсу снизу вверх.

— Прости, прелесть моя, я не мог раньше, — ответил тот, слегка ущипнув его за щёку.

— Я знаю. Всё равно обидно. Было так скучно.

— Ну-ну, наверняка всё было не так плохо. Ты зато, смотрю, от души наелся, — усмехнулся Деорса, глядя на его вымазанные в сметане губы.

Они вошли в дом и Деорса, скосив глаза в коридор, ведущий на кухню, откуда доносился звон посуды, подхватил Экбата и прижал его к стене. Тот обнял его ногами за талию и руками за шею, и Деорса жадно впился губами в его рот.

— Какой ты вкусный, — прошептал он, отдышавшись.  – Ты ел что-то сладкое. Однако сам ты намного слаще.

— Это блинчики, — шёпотом ответил Экбат. – Там есть ещё. Хочешь?

— Всё что я хочу, я сейчас держу в своих руках.

— А ужинать ты не будешь?

Деорса помотал головой, целуя его за ухом.

— Нет, поехали домой.

Он поставил мальчика на пол и оправил его одежду.

— Теперь расскажи мне как день прошёл. Как дела в школе?

— Как всегда, — Экбат пожал плечами, — нормально.

— Ты сдал сочинение?

— Сдал. Одобрили.

— Я и не сомневался, — улыбнулся Деорса. – Твой ум столь же резв как и тело.

В коридоре показалась Агна, вытирающая руки кухонным полотенцем.

— Ингион, ты дома? – удивлённо позвала она, не дождавшись мужа.

— Добрый вечер, дорогая.

Деорса вышел к ней навстречу, приобнял и чмокнул в щеку. Агна улыбнулась ему и указала рукой в направлении кухни.

— Садись, я тебе уже положила.

— Прости, мой агнец, но нам пора.

Агна погрустнела и удивлённо приподняла брови.

— Ты не останешься? Но я приготовила рёбрышки, как ты любишь.

— Я это уже почуял, — Деорса усмехнулся и дотронулся пальцем до носа. – Пахнет божественно прекрасной пищей. Однако я слишком устал, мне безотлагательно нужен отдых.

Агна встревоженно оглядела его.

— Ты и впрямь бледен. Губы совершенно белые. Что с тобой?

— Ты болен? – воскликнул Экбат, досадуя, что сам раньше не заметил бледности Деорсы. Тот рассмеялся и поднял руки.

— Нет-нет, всё в порядке, мои дорогие. Мне лишь нужен отдых.

— Ну так оставайся, — не сдавалась Агна. – Твоя спальня всегда ждет тебя. Там чисто, свежая постель…

— Ну что ты, — Деорса по-отечески обнял её за плечи и поцеловал в макушку. – Я не смею нарушать твоё уединение в столь уютном, умиротворенном уголке.

Агна хотела что-то возразить, но Деорса шумно потер ладони и обратился к Экбату.

— Прощайся с бабушкой и поехали, друг мой.

Экбат дал Агне обнять и поцеловать себя, после чего взял в коридоре свою школьную сумку и проследовал за Деорсой, который быстро уселся в машину и сразу завёл двигатель. Едва Экбат захлопнул за собой заднюю дверь, как блестящая Саверадса тронулась с места и укатила прочь.

Некоторое время они ехали в молчании. Деорса всё время поглядывал в зеркало, наблюдая за отражением Экбата, который устроился на заднем сидении. Мальчик был хмур и сосредоточен, он смотрел в затылок Деорсы, скрестив на груди руки, и не говорил ни слова.

Дорога впереди разветвлялась, и Деорса свернул с основного шоссе направо, выехав на старый объезд. Он припарковал машину у обочины и заглушил двигатель.

— Почему мы встали? – удивленно пробормотал мальчик.

— Я свернул на объездную, думал, ты захочешь немного поводить машину. Но вижу, ты не в настроении.

— Не знаю, — буркнул Экбат.

— Иди ко мне, — Деорса расстегнул ремень безопасности и слегка отодвинул сиденье назад, нажав на рычаг.

Экбат перелез через поручень и уселся у него на коленях лицом к лицу.

— Ну, что случилось, мой хороший? – Деорса принялся поглаживать его по голове и затылку. – Кэбби, расскажи мне.

Мальчик мрачно глянул на него и поджал губы.

— Ты болен, да?

— С чего ты взял?

— Ба говорит, ты весь больной. Говорит, что ты старый и больной.

Деорса громко рассмеялся. Экбат немного просветлел, однако все же сохранил суровую гримасу.

— Агна сердобольная женщина, любит лечить да хлопотать. Не воспринимай её воркотню всерьёз.

— Но ты бледный! У тебя губы совсем белые!

— Это потому что они давно тебя не целовали.

— Правда?

— Конечно, — Деорса развел руками. – Если я и болен, то ты мое лекарство.

Без лишних слов Экбат схватил его ладонями за щёки и принялся энергично целовать в губы. Деорса с готовностью обхватил его руками и прижал к себе. Они долго целовались, пока, наконец, Экбат не оторвался от Деорсы и критически не взглянул на его губы.

— Порозовели! – радостно заметил он, тяжело дыша.

— Ну что я говорил, — пробормотал Деорса, так же шумно вздыхая. – Ты мое синеокое чудо. Я одним тобой и живу. Безумно, безумно люблю тебя! Ну а ты?

— И я. Этого хватит, чтобы ты излечился?

— Хватит, — улыбнулся Деорса. – Только это и требуется.

— И ты больше не будешь болеть? А эти ужасные царапины на груди больше не появятся?

— Нет, ты излечил их навсегда. Ты с такой любовью натирал меня кремом, что они моментально зажили. Лишь благодаря твоей любви. Без тебя я не мог их вылечить. Теперь ты видишь какова сила любви?

— Большая сила.

— Огромная.

Деорса жадно гладил его руками.

— Ты мой хороший. Мой прекрасный. Как ты юн и красив – стройный стан, мягкие волосы, нежная кожа, лучезарные сапфировые глаза, мягкие сладкие губы. Мой чистый, невинный, непорочный, мой девственный.

— Но ты говорил, что уже взял мою…

— Я говорю совсем о другой девственности. Твой дух по-прежнему чист. Он не опорочен шептуном, вторгающимся в души, ломающим личность. Ты ещё не слышишь Голос, ещё не пропитался его бреднями. Ты это ты. И только ты! Истинный, настоящий.

— Разве можно так говорить? – робко спросил Экбат. – Можно так ругать Глас Божий?

— Кэбби, я не ругаю, лишь говорю тебе правду, чтобы ты знал с чем столкнёшься. Смог бы я лгать тебе?

— Но святой доминус говорит, что… — Экбат помедлил, припоминая слова главы кайола, — Глас Божий — рупор непреложной истины, наша любовь, броня нашего разума.

При упоминании доминуса Деорса рассмеялся.

— Истина прекрасна. Но знаешь, Кэбби, кроме истины существует еще фантасмагория, не менее чудесная и пленительная. И мы с тобой погрузимся в неё, чтобы насладиться жизнью во всей её полноте.

— Фантасмагория это что-то волшебное?

Деорса понял, что увлёкся в своем велеречии.

— Можно сказать и так. Разве твоя жизнь сейчас не походит на настоящее волшебство?

Экбат кивнул и опустил глаза.

— Я думал, ты любишь Глас Божий, слушаешь его. Как все. Так ведь безопасно, так правильно.

— Я уважаю Глас Божий за то, что он сделал для человечества. Но если бы я во всём слушался его и беспрекословно подчинялся ему, я не смог бы любить тебя. И я сделал свой выбор, как видишь.

— Но разве… любить меня — плохо? И разве Глас Божий не наказывает? – Экбат с тревогой глядел Деорсе в лицо. – Вдруг он накажет тебя? Покарает! Вдруг ты… вдруг ты…

Деорса притянул его к себе и крепко обнял.

— Кэбби, что бы со мной ни случилось, помни, что нашу любовь никому не отнять. Она уже случилась, она наша и только наша. И я буду любить тебя всегда – и в жизни, и в смерти. Понимаешь?

— Угу.

— Теперь давай-ка полезай обратно. Покатаешься в другой раз, а сейчас поехали скорее домой.

Едва Экбат пристегнулся, Деорса вдавил педаль в пол, и машина с визгом рванула с места.

 

Наручные часы Деорсы, купленные где-то в Тойе у какого-то знаменитого часовщика, всегда безумно интересовали Экбата. Строгий кожаный ремешок с выбитым узором, прозрачный циферблат, корпус с гравировкой — каждая деталь дышала мастерством создателя часов.

— Какие… — протянул мальчик, любуясь увесистым браслетом на своей худой руке. — Серьёзные, потрясные. Дорогие, уверен.

— Они твои.

Деорса плюхнулся на кровать рядом с ним.

— Мои?! — на миг Экбат потерял дар речи. — Правда? Я могу их носить?

— Разумеется.

— Нет, — протянул вдруг мальчик, — мама скажет вернуть их. И Ба говорила что так нельзя — всё время брать всё у тебя.

— Можно, — Деорса ухватил его за руку и затянул потуже ремешок часов. — Можешь брать что хочешь. Всё моё — твоё. Как и сам я.

Экбат почесал голову.

— Угу. Спасибо.

— Эта квартира так же твоя.

— Как это?

— Я написал завещание, где указал, что всё моё имущество отходит тебе, кроме дома где живёт бабушка.

— Завещание? Зачем? — Экбат напрягся и сел на постели.

— На всякий случай, — улыбнулся Деорса. — Завещания пишут не только на смертном одре.

— Мне не нравится этот случай.

Экбат тряхнул мокрой головой.

— Ну хоть часам ты рад?

— Конечно. Спасибо! Тысячу раз спасибо!

Мальчик поднял руку и напряг её, любуясь часами, крепко сидящими на запястье.

— Я могу купить тебе другие. Эти уже старые.

— Нет, я хочу именно твои.

— Что-нибудь ещё моё ты хочешь?

— Угу.

— Бери.

Экбат оглядел его. Деорса лежал рядом с ним полностью обнажённый, кожа его была влажной после душа и блестела капельками влаги. Экбат и сам пах мыльной пеной, которую плохо смыл со своих волос.

— Ну же. Бери меня.

Мальчик провел рукой по груди Деорсы и покраснел.

— Давай лучше ты сам. Ты первый. Я не умею начинать так как ты.

Деорса привлек его к себе.

— Скажи мне, что тебе нравится больше всего?

Экбат что-то прошептал ему на ухо. Деорса широко улыбнулся.

— Я обожаю целовать тебя там. Тебе было очень приятно, правда?

Экбат улыбнулся ему в ответ и молча кивнул, опустив глаза. Деорса буровил его взглядом.

— Какая же ты прелесть, ты знаешь об этом?

— Знаю, ты говорил.

— Скажи вслух, что тебе нравится больше всего, — потребовал Деорса. – Скажи громко!

— Поцелуи.

Экбат покраснел ещё сильнее и прыснул со смеху, уткнувшись ему в плечо.

— Будут тебе поцелуи. Сотни, тысячи, миллионы! — Деорса поцеловал его в шею и прошептал на ухо: — Сожми его. Вот так.

 

Из колонок гремела музыка. Экбат сидел в постели, листал журнал и ел пирожное с вишнёвым кремом. Деорса спал, хоть шум стоял и страшный. Мальчик подпевал какой-то незатейливой песне и важно протягивал руку с часами, чтобы перелистнуть страницу журнала.

— Ингион, уже пол-одиннадцатого, — громко позвал он. — Ты же обещал, что мы поедем с утра в парк аттракционов! А сам спишь.

Не отрываясь от журнала, он толкнул его локтем в бок.

— Ингион. Вставай!

Деорса не шевелился, лишь улыбался во сне.

— Ты опять меня дразнишь! — воскликнул Экбат. — Ну хорошо же. Я тоже буду дразнить.

Он улёгся на него и поцеловал в губы.

— Вчера было интересно. Там всё было прям полностью… ну внутри. Значит, теперь я полностью взрослый, так? Я вот даже ощущаю себя взрослее.

Он ущипнул Деорсу за щёку. Тот ни на что не реагировал и Экбат в волнении ущипнул его сильнее. Улыбка сползла с лица мальчика. Он вдруг заметил, что губы Деорсы побелели, как и накануне.

«Это потому что они тебя давно не целовали».

Он принялся целовать и кусать их, но те не наливались кровью. Деорса лежал бледный и недвижимый, как труп. Экбат похолодел и в страхе отпрянул. Он слез с Деорсы и приложил ухо к его груди, пытаясь услышать сердцебиение, – но там была лишь глухая тишина.

— Ингион.

Мальчик задрожал.

— Ингион, пожалуйста.

Музыка весело и ритмично разливалась по комнате, в окно бил солнечный свет, ветер развевал занавески — в такое чудесное утро просто никто не мог умереть. Тем более Ингион. Экбат сжал губы и ударил Деорсу в грудь кулаком.

— Вставай. Проснись, Ингион!

Он принялся трясти его за плечи, за волосы, щипать и царапать его тело. Тот же лежал как бревно. Экбату стало страшно. Он растерянно смотрел на Деорсу, широко распахнув глаза. Губы его дрожали, как дрожали и руки. И сам он весь трясся, не зная как обуздать нарастающие в нём страх, гнев и горе.

— Ты словно знал! Ты словно специально! Нарочно!

Он положил голову ему на грудь и заплакал. Тело пугало его, но покинуть его было ещё страшнее.

— Вовсе нет, любовь моя.

Экбат подскочил, вскрикнув от неожиданности и радости.

— Ты живой!! Живой! Почему ты не просыпался?! Я думал, ты умер!

Он схватил Деорсу за щёки и уставился ему в лицо.

— Я вовсе не нарочно, — продолжал Деорса ровным тихим голосом.

— С тобой всё в порядке? Я так испугался!

— Нет, мой милый, я не в порядке. Но пусть тебя это не пугает. Это то, к чему я шёл.

Голос его звучал монотонно и очень тихо, словно издалека. Экбат испуганно слушал его, открыв рот. Деорса вдруг распахнул глаза. Мальчик вскрикнул и отпрянул, соскочив с кровати. Пятясь, он опрокинул приемник и музыка стихла.

— Ингион. Что у тебя… что там у тебя в глазах?..

Деорса смотрел на него совершенно чужим, холодным взглядом. Казалось, он просто примерил на своем лице чьи-то посторонние глаза. Выглядели они странно и пугающе — остекленевшие, безучастные, смахивающие на пуговичные глаза тряпичной куклы с крохотными зрачками. Он неспешно встал с постели и принялся одеваться.

— Куда ты? Ты болен? Совсем больной да? Ты поехал в больницу? Возьми меня с собой!

— Нет, мой милый.

— Что — нет? Ингион, куда ты? Подожди меня!!

Экбат бросился одеваться, не отрывая глаз от Деорсы, который уже зашнуровывал туфли, сидя на пуфе.

— Куда ты такой пошёл? Не ходи без меня, пожалуйста! Ты что-нибудь видишь? У тебя болят глаза?

Кое-как застегнув рубашку, едва заправив её в штаны с множеством карманов, не успев зашнуровать один башмак, Экбат выскочил на лестницу и быстро догнал Деорсу. Тот чинно шёл вниз по ступеням, держась за перила.

— Куда ты, Ингион? — Экбат намертво вцепился в рукав его тренчкота. Деорса отвечал тихо, не повернув к нему и головы.

— Туда, где должен быть уже давно. Тебе нельзя со мной, Кэбби. Я иду туда, где окончится мой земной путь. Твой же путь продолжается. Ступай.

Экбат принялся изо всех сил тянуть его за руки, пояс, за полы одежды.

— Нет, не идёшь! Не идёшь! Никуда ты не пойдёшь!

Но Деорса двигался вперёд как локомотив, преодолевая жалкие попытки мальчика остановить его.

— Зачем ты идёшь туда?! Зачем? Не ходи! Останься со мной!

— Я не могу. Больше не осталось сил, любовь моя. Я держался, сколько мог. Но теперь я окончен.

— Почему?! Я не понимаю ничего! Ничегошеньки! — из глаз Экбата вновь брызнули слёзы. — Почему ты ничего не объясняешь? Почему молчишь? Мне страшно, Ингион! Мне страшно! Пошли домой. Пошли, ляжем. Будем делать всё, что хочешь. Ты что, не любишь меня больше?

Деорса остановился и медленно обратил свой мутный взгляд на Экбата.

— Я всегда. Всегда. Буду тебя любить.

Он тронулся дальше, Экбат припустил за ним.

— Зачем тогда уходишь? Зачем бросаешь? Что я сделал плохого? Скажи, я исправлюсь! Извини, Ингион, прости меня!

— Кэбби, иди домой. Теперь это твой дом.

Мальчик от возмущения пнул ногой кованые перила.

— Без тебя домой я не пойду! Я вот не как ты! Я не бросаю. Ты говоришь, что умирать пошёл, а я что, должен домой идти? Ты болен! Ба была права. И ты сказал, что я твое лекарство. Значит, я пойду с тобой, буду лечить тебя. А потом мы вместе вернёмся домой. Это же наш дом и мы должны там жить вместе. И никто не должен умирать, никогда!

 

— Волнуешься?

Гави обернулся и взглянул на Вессаля, который поднимался вслед за ним по лестнице, держась за шлейку Каштана.

— Немного, — ответил он. Вессаль усмехнулся.

— Думаю, и для него эта встреча будет волнительной. Очень тревожный молодой человек.

— Может, тогда зря я всё это… — Гави остановился на ступенях и поднял вверх увесистый пакет, набитый сладостями.

Вессаль фыркнул.

— Не глупи. Разумеется не зря. Ему сейчас очень нужна поддержка, и вообще это довольно мило, — он коснулся тростью пакета. — Вперёд же, смелее, Гави!

Тот вздохнул и двинулся дальше вверх по лестнице. Одолев ещё один пролёт, оба застыли перед коричневой дверью с металлическим номером посередине.

— Ну вот, вроде бы, и пришли, — пробормотал Гави. — Квартира шестнадцать.

— Всё верно, — кивнул Вессаль. — Не хочешь постучать?

Гави три раза тихо ударил в дверь кулаком и прислушался. До него донеслись приглушённые голоса и торопливые шаги. Дверь стремительно распахнулась. На пороге стоял взволнованный мужчина лет пятидесяти. В руках он сжимал лист бумаги, исписанный карандашом. Он печально и вопросительно переводил взгляд с Гави на Вессаля, и казалось, был слегка разочарован их появлением.

— Простите, — неуверенно начал Гави, — здесь ли живёт Абинур Тандри?

— Вы знаете где Абби?! — в коридор выскочила невысокая худая женщина с опухшим заплаканным лицом. — Вы знаете что с ним?

Гави замотал головой.

— Абинур пропал? — поинтересовался Вессаль.

Женщина всхлипнула и уткнулась в плечо мужа.

— Он ушёл, — вздохнул тот. — Записку вот оставил… А кто вы?

— Мы его друзья, — поспешно сказал Вессаль, перебивая раскрывшего рот Гави.

— Не знал, что у Абби есть друзья, — пробормотал Винур Тандри. Он отошёл от двери, пропуская их внутрь. — Проходите.

Гави, отродясь не бывавший ни у кого в гостях кроме Вессаля, осторожно прокрался в комнату и замер посреди чудовищного бардака, оставленного Абби. Повсюду валялись упаковки от еды, банановая кожура, разодранные в клочья справки, обломки радио, одежда, грязное бельё и скомканные газеты. Постель была смята, одеяло и подушка лежали под кроватью. За столом сидел какой-то человек и сосредоточенно что-то писал, бормоча себе под нос.

— Что скажешь, Гави? — проговорил Вессаль, подобравшись к нему сзади.

— Тут, очевидно, пронёсся ураган, — шепнул тот. — Всё вверх дном.

Вессаль кивнул и обернулся к родителям Абби.

— Не могли бы вы пояснить, что значит «ушёл»?

Винур тяжело вздохнул. Он освободился от объятий жены и медленно опустился на стул в прихожей.

— Вы конечно знаете, Абби нелегко пришлось, — сказал он, глядя в пол. — Он всегда был стойким. Всегда был уверенным в себе мужиком, ничто никогда не выводило его из равновесия. Всегда он держал себя крепким кулаком. Но тут… бедный мой Кирпич! Его всё это подкосило.

— Винур, наш сын лежал в коме больше месяца! — воскликнула Талула Тандри. — Стал инвалидом! Кого это могло не подкосить? Посмотри на нас! Что уж говорить о бедном Абби… Он всегда был слаб здоровьем, — качая головой, обратилась она к Вессалю, — дурно переносил солнце, утомлялся от всяких сборищ. Он любил порядок, покой… Ничего удивительного, что перемены расшатали ему нервы. Он конечно не в себе. Бросил лекарства, не посещал врача. И снова вернулся к своим ужасным видениям! Сошёл с ума от страха! — она не сдержалась и вновь заплакала, зажав ладонью нос и рот.

—  В общем, он ушёл туда, куда Глас Божий обычно уводит, — со вздохом подытожил Винур, глядя на измятую записку. — Ушёл на поиски ненависти, так он написал в записке.

— Любопытно, — хмуро пробормотал Вессаль себе под нос. — Вы не могли бы прочесть эту…

Его перебил удивлённый возглас — человек за столом отложил ручку и с интересом уставился на слепого.

— Доктор Вессаль! Да ведь это же вы собственной персоной!

Тот с улыбкой развернулся вполоборота.

— С кем имею честь?..

— Ну как же! Доктор Дониан. Пятый диспансер за металлургическим. Конференция в девяносто седьмом году, вспомнили? Наша первая совместная работа…

— Ах, Дониан! — радостно пропел Вессаль. Он поспешно протянул руку в направлении голоса врача. Тот вскочил и немедленно пожал шершавую ладонь старика. – Ну конечно. Боже мой, сколько же лет прошло…

— Да уж немало, — усмехнулся моложавый врач с аккуратно причесанной лысеющей макушкой. — А вы всё так же деятельны, как я погляжу. Всё на ногах да по уши в работе. Неужели тоже подались в кураторы?

— О нет, я нынче всё так же на пенсии. А вот уж кто деятелен так это вы. Ну и как оно работается?

— А по-всякому, — махнул рукой Дониан. — Бывает затишье, но в последнее время просто завал. Вот опять оформляю смертную самовредящего. А это уже десятый за неделю. Всё эти взрывы, будь они неладны…

— Как же, как же, — поддакнул Вессаль, — у кураторов конечно нагрузка большая.

— Но и оплата соответствующая, — заметил Дониан. — И главный плюс в возможности совмещения.

— Вы всегда были трудоголиком, — рассмеялся Вессаль. — Знаю я эти совмещения — домой наверняка приходите лишь ночевать.

— Уж такие издержки! — вздохнул Дониан. — Однако и живём-то нынче на окраине на побережье. Вот вам и плюсы. Это вам не пыль глотать под эстакадой.

— Наверняка Валотта безумно счастлива вдали от смога и суеты.

— Еще как!

— Ну а что Мона? Родила-таки второго?

— Второго? — усмехнулся Дониан. — Пятого! Как вам такое?

— Да вы что! Ну какая молодчина.

— Точно так. Нынче у меня уже восемь внуков.

— Вы поистине счастливец, — похвалил Вессаль, нащупав его плечо и хлопнув по нему три раза. – Глава большого семейства.

— Вот так мы потихоньку… Ну а вы-то как? Смотрю, просто цветёте, — Дониан глянул на Каштана. — Да обзавелись новым другом.

— Его зовут Гавестон, — не без гордости доложил Вессаль, оглянувшись, — и мы пришли, собственно, навестить нашего знакомца Абинура. Однако вижу, что припозднились.

— Припозднились не то слово! — деловито заметил Дониан. — Абинур Тандри нынче больше не значится гражданином Халехайда. Я уже оформил его смертную. Не явился ко мне ни разу. Таблетки выбросил. Жил тут как животное, спал на полу, там же ел. В общем, обычная картина. Сержант увёл его куда подальше, и бог с ним, оно и к лучшему.

— Всё же, что он написал? — Вессаль оживился и обернулся к Винуру, который всё это время слушал их разговор, уронив голову на ладони. — Мэтр Тандри, вы позволите?

Винур, не поднимая головы, вяло протянул ему записку. Гави, прислонившийся спиной к двери ванной, и с возмущением в лице слушавший болтовню врачей, осторожно взял из его ослабшей руки лист бумаги и принялся читать вслух.

«Мои родители. Я пишу вам в последний раз. Хотя и в первый тоже. Мне не хочется уходить молча, потому что вы можете начать меня искать, ждать, но искать меня не надо. Я не пропал, не потерялся, я ушёл.

Вы знаете, что я теперь раздолбанный. Я больной, сломанный и совсем ничего не умею. Мне от этого стыдно.

Я теперь тут совсем чужой. Потому что я не хочу больше ходить по Фастару. Фастар — для здоровых, правильных и тех, кто что-то умеет. А я полностью неправильный. Я это понимаю. Ведь я выбросил свои лекарства. Я не хочу их принимать, не хочу лечиться. Обезболивающие я конечно зря выбросил. Мне хорошо от таблеток, но от них я становлюсь слепым. И не могу разглядеть себя. А теперь я вижу. Я долго себя разглядывал и понял, что я интересный и сам себе незнакомый. А еще я глупый. Я плохо понимаю что говорит Голос, он такое сложное говорит, мне тяжело понять. Он только наказывает меня. Он не любит меня! А вот вы меня любили, тогда давно, когда я был маленьким. Вы помогали мне, и когда я падал, помогали подняться. А Благодать только бьёт меня по голове. Мне больно! И я ничего не понимаю. Почему мне надо быть слепым? Почему я должен забыть о правде? Ведь Благодать учит всегда говорить только правду. Я знаю правду, я видел ненависть. Она очень страшная! И я ею заразился.

Сначала я думал, что вылечился, но теперь понимаю — таблетки лишь дурманят меня, они не исцелят меня от ненависти. Глас Божий может её только спрятать. Чтобы бесилась она внутри меня. И сам бы я весь тоже бился внутри себя. Жил бы сам в себе со своей правдой.

Но снаружи я тоже существую! Ведь весь мир — снаружи. Зачем мне правда, если мир её не видит. Не видит правду — не видит меня. Моя правда – это я сам.

Я не хочу быть слепым невидимкой, чужаком и поломанным человеком. Я не хочу быть неумехой! Не хочу быть не способным ни на что.

Сейчас всё что я знаю — то что ненависть существует и живет где-то рядом. И я могу найти её! Глас Божий поведёт меня к смерти, ведь я стал совсем неправильным. И там я найду эту ненависть и остановлю её. Вот на что я сейчас способен. И этим я и займусь.

Прощайте. Абби».

Когда Гави умолк и поднял глаза, то увидел, что Вессаль уселся на место Дониана, сам же куратор рылся в своих бумагах и сортировал их в отдельные стопки на столе. Он извлёк из дипломата коробочку с печатью и несколько раз ударил по столу деревянным бруском, вымазанным в черной краске, после чего снова принялся что-то подписывать.

— Тандри, подойдите, — пригласил он к столу родителей Абби.

Те медленно передвигались по квартире, подбирая с пола вещи сына. Мать собирала майки, разбросанные по углам, и аккуратно складывала их на кровати. Отец поставил у кровати летние башмаки Абби, выудив один из ванной, второй из-под стула. Тот ушел в осенних ботинках.

Родители молча бродили посреди бардака и нагибались, рассеянно перебирая разнообразный хлам. Они даже не сразу расслышали слова Дониана, поэтому ему пришлось дважды позвать обоих поимённо, чтобы те подошли, наконец, к столу с документами.

— Ваша подпись здесь. И здесь.

Дониан указывал карандашом, где должны были расписаться Талула и Винур, и те машинально выводили свои инициалы, даже не пытаясь вчитаться в содержание документов.

— Этот экземпляр остаётся у вас, — Дониан отложил в сторону длинный исписанный лист с тремя печатями. — Вместе со свидетельством о рождении обменяете его в бюро на свидетельство о смерти. Записку я заберу, её необходимо подшить в личное дело.

— Но… я хотел бы оставить её, — робко возразил Винур, косясь на Гави, словно надеясь, что тот не отдаст психиатру прощальное письмо его сына.

— Никак не выйдет, — покачал головой Дониан. Он забрал у Гави записку и быстро сунул в свой дипломат. — Но вы можете запросить копию.

Винур кивнул и отошёл в сторону. Он возвратился к своему занятию, сгребая в кучку на полу сломанные и обгрызенные Абби карандаши. Талула, отвернувшись от всех, тщательно разглаживала на подоконнике кухонное полотенце.

— Ну, мне пора, — Дониан захлопнул дипломат и, улыбнувшись, взглянул на Вессаля. — Было очень приятно вновь повидаться с вами, доктор.

— О, взаимно!

— Будете в наших краях — заходите, — назидательно отчеканил Дониан. — Я слышал, вы нисколько не утратили прыти и недавно даже вели пациента.

— Что вы! Лишь разовый сеанс.

— Одним словом — мы вас всегда ждём, приходите, будем работать, — рассмеялся Дониан. — Ну и конечно без чашки чая вас никто не отпустит.

Вессаль усмехнулся и протянул руку. Психиатр крепко пожал его ладонь, после чего поспешил откланяться и быстро ушёл.

В квартире сразу наступила тишина. Вессаль сидел за столом, задумчиво опершись подбородком на сцепленные в замок руки. Родители вяло ковырялись в разбросанном хламе. Гави же быстро шагал туда-сюда, возмущенно выдыхая и с печалью и волнением в лице оглядывая жилище Абби.

— Что ж, — медленно проговорил Вессаль. — Пора и нам.

Он поднялся из-за стола, но Гави тут же ухватился за его плечо.

— Подожди, Ингур. Ведь мы не можем просто так взять и уйти, — прошептал он.

Родители Абби, казалось, не обращали на них никакого внимания, и Гави какое-то время неуверенно мялся, не решаясь заговорить с кем-нибудь из них.

— Ваш сын… Абинур, — начал он, нащупав взгляд Талулы, переставляющей посуду на столе. — Я многим обязан ему. То, что он сделал для меня, нельзя переоценить. Я благодарен ему и хотел бы сказать ему это лично, но к сожалению… — Гави осёкся, — увы, поздно. Абинур спас мне жизнь в тот день, когда взорвалась сцена. Я этого никогда не забуду и буду помнить вашего сына всегда.

Он осторожно поставил на стол пакет со сладостями.

— Я оставлю это. Подарок для Абби. Думаю, он бы обрадовался.

Талула молча кивнула и опустила взгляд. Гави, пятясь, отошёл от нее и вновь схватился за Вессаля.

— Поговори с ними, — прошелестел он старику на ухо.

— Нет, Гави, нам пора, — негромко возразил ему Вессаль. — Ты сказал достаточно.

Он решительно направился к выходу вслед за Каштаном, и Гави, неловко попрощавшись с четой Тандри, побрёл за ним.

Выйдя из дома, Гави с раздражением взглянул на безоблачное небо. Расцветающий солнечный день показался ему совершенно неуместным, предательски радостным и недопустимо безмятежным в столь трагичный момент. Вессаль покачал головой.

— Не надо быть зрячим, чтобы заметить, как ты мечешь глазами молнии в мою сторону.

Гави всплеснул руками.

— Почему ты ничего им не сказал? Мог бы выдавить из себя хоть пару слов утешения.

— Гави, им не требуется моё утешение. Сейчас им надо обгоревать случившееся наедине с собой, а не выслушивать соболезнования постороннего деда.

— Возможно, — вздохнул Гави. — После наших с тобой бесед я всегда словно дышу свободнее. Мне захотелось поделиться этим чувством и с ними.

— Но ведь ты совершенно другое дело, ты мне не чужой. Гави, я не могу утешить всех на свете. К тому же мне и самому иногда требуется утешение. Всё же я не кирпич.

— Да уж. В отличие от Абинура, — заметил Гави. — Почему отец назвал его так? Странное прозвище даже для рыжего.

— Не думаю, что дело только в его рыжине, — покачал головой Вессаль. — Даже род его занятий тут не столь важен. Этот Абби всю жизнь формовался на конвейере общественной нравственности и обжигался в печи родительских страхов и переживаний. Изнутри его выравнивал Ментальный Сержант в соответствии со своими принципами. Сам же Абби, похоже, и вовсе не участвовал в становлении своей личности. Потому неудивительно, что на выходе и впрямь получился кирпич — застывший и одинаковый для всех, в том числе и для себя. Незнакомый сам себе — так он написал в своей записке. Думается мне, после взрыва наш кирпич треснул и так и не оправился от того потока откровений, который хлынул в прорехи его сердца.

Гави молча слушал Вессаля, ведя его под руку по тротуару. Он ничего не отвечал, надолго погрузившись в свои мысли, и, в конце концов, старик со вздохом изрёк:

— Мне тоже его жаль, Гави.

— Куда? Куда они уходят, Ингур? Где это место? — пробормотал тот. — Абби отправился на поиски ненависти, и сейчас он движется туда, куда в свое время ушла моя мать. Куда уходят все обречённые. В некую долину смерти.

— Я уже говорил, я не знаю этого маршрута. Это дорога в один конец…

— Ингур, — перебил его Гави, — но ведь маме удалось вернуться.

Они остановились посреди дороги. Вессаль нахмурился.

— Ты долго откладывал этот разговор.

— Всё изменилось.

— Я бы хотел подробностей, если позволишь.

Гави повлёк его в сторону и усадил на скамью. Сам он нервно расхаживал перед ним взад-вперёд, сунув руки в карманы.

— Её возвращение обернулось трагедией, — осторожно напомнил Вессаль. — Счастливым исходом это в любом случае не назвать.

— Я знаю, — раздражённо бросил Гави. — Ты можешь сказать прямо: лучше бы она не возвращалась. Я больше не намерен рыдать по этому поводу.

— Присядь, — мягко предложил старик.

Гави плюхнулся рядом с ним.

— Я вот о чём. Если она вернулась, значит, где-то обреталась все эти годы. И она не походила на оборванного скитальца. Она была хорошо одета и экипирована. Сдаётся мне, прав был Абби — этих людей, живущих в ненависти, возможно отыскать.

— Зачем?

— Чтобы остановить их, Ингур.

— Каким образом?

Гави замялся.

— Этого я пока не знаю. Может, у тебя есть идеи?

— Абинур, к примеру, намеревался убить их всех. Взорваться, чтобы уничтожить всю ненависть. Как тебе такая идея?

— Это безумие, — покачал головой Гави.

— Обезумевший одинокий инвалид вряд ли способен на какие-либо рассудительные решения.

— Но я способен.

— К чему ты клонишь? — серьёзно спросил Вессаль. — Выкладывай.

— Посуди сам. Моя мать исчезла на двадцать пять лет и, в конце концов, взорвалась, уничтожив множество народу. Жертвуя собой, Абби отправился искать этих взрывающихся от ненависти людей, чтобы остановить их. Ну а что же я? Вместо того чтобы начать действовать, прорыдал тебе в жилет несколько месяцев. Я двадцать пять лет ничего не делал, жалел себя, маленького мальчика. Теперь настало время взрослых решений.

— Под взрослым решением ты наверняка подразумеваешь какой-то чудовищный риск.

Гави рассмеялся.

— Вовсе нет. Я разыщу Абинура и мы вместе отправимся на поиски ненависти, чтобы остановить её.

— Как я и сказал – чудовищный риск, — ледяным тоном проговорил Вессаль.

— Всё окончится благополучно!

— Гави, я вижу, как наши беседы помогли тебе. Ты раскрываешься, ты начал меняться. Твоя жизнь начала меняться…

— Я очень благодарен тебе за это.

— …И сейчас ты шокирован случившимся с Абинуром. Но я обещаю тебе, что мы справимся и с этим. Давай обсудим это, ты ведь хотел взрослых решений? Что же может быть более взрослым, чем взвешенный подход к проблеме? Мы уже говорили с тобой о том, что жалеть себя-ребёнка просто необходимо, Гави. Это не стыдно, и это не слабость. Это лекарство для твоей души. Но ты опять начинаешь унижать и ругать мальчика-Гави, обвиняя в бездействии, хотя тот и не должен был ничего делать, но жил как умел и всегда стремился к миру и созиданию, за что честь и хвала ему, а значит — тебе, Гави. Абинур не ребенок, не сравнивай его с собой. В некоторой степени он был инвалидом ещё до своего ранения. Он как бильярдный шар, который постоянно загонял в лузу кий страха. Теперь этот шар и вовсе укатился со стола — настолько силен был удар. Его вышибло из прежней жизни, он в ужасе и отчаянии. И сколь бы ни было нам жаль его — ступить на его путь мы не сможем. Удар не той силы. Наша жалость не даст столь же мощный толчок.

— Я не собираюсь бегать за Абби, чтобы пожалеть его, – возразил Гави. – Я хочу поддержать его и помочь осуществить задуманное. Ведь он, безумный человек, — единственный, кто взялся сделать хоть что-нибудь с угрозой, что нависла над нами, разумными людьми.

— Гави, с угрозами человечеству борется Глас Божий, — предостерегающе проговорил Вессаль, — он один способен справиться с ненавистью. Людям это не под силу. Признай, ты ведь даже не представляешь, что можно предпринять. И не мудрено. Ведь решения нет. Никогда не было. Любая борьба с ненавистью обязательно оборачивается войной, если помнишь курс истории.

— Отчего же Голос не остановил мою мать?

— Опасный вопрос, — Вессаль покачал головой. – Я полагаю, ты уже знаешь ответ.

— Знаю, и он мне не нравится…

— Скажи иначе, — перебил его Вессаль, — «мне он не понятен».

— Мне он не понятен, — пробормотал Гави. – И мне действительно не понятно, как она сумела обойти запрет Сержанта и навредить людям.

— Она не выжила, — осторожно заметил Вессаль. Гави тяжело вздохнул и закрыл лицо руками.

— Да, но… её ненависть должна была оставаться только её проблемой.

— Благодать стремится защитить нас, даже когда мы стоим у черты. Она же задержалась у этой черты необычайно долго, и сила ненависти её возросла многократно, явив собою смертоносное оружие. Она долго боролась и потерпела сокрушительное поражение – сокрушительное, увы, для многих, в том числе и тех, кто оказался случайной жертвой.

— Такое не должно повториться, — твердо сказал Гави.

— Но повторилось, — вздохнул старик. – Представь силу ненависти, представь мучения этих людей. Их страдания, самоистязания за долгие годы борьбы с Сержантом. Не мудрено, что их мизантропические порывы достигли кульминации – в состоянии вечного внутриличностного конфликта расстройства личности прогрессируют настолько, что ломают личность вовсе, и все эти глубокие нарушения вытекают в острые психозы, которые в итоге приводят к подобным последствиям.

— Она сильно страдала, — с горечью сказал Гави, — мучилась долгие годы. И я ничем не мог помочь ей. Не мог, не знал, не хотел. Но если бы существовал тогда человек, который протянул бы ей руку помощи и вытащил из этого болота, не было бы никаких трагедий, взрывов…

— Не было бы этих, были бы другие. Несчастья случаются, Гави, таков миропорядок, и не в наших силах его контролировать.

— Не контролировать. Но заботиться, уравновешивать.

— Гави, — Вессаль вновь устало вздохнул и вытер лоб платком, — ты же не думаешь, что я вот так легко отпущу тебя «уравновешивать миропорядок» да благословлю вдогонку? Я не могу позволить тебе загубить свою жизнь ради каких-то безумных приключений с пропащим Абинуром. Ты перевозбуждён и нуждаешься в разрядке и расслаблении. К тому же твоя терапия ещё не окончена.

— Ты ведь не запрёшь меня в клинике? – насторожился Гави.

Вессаль усмехнулся.

— Идея, в общем-то, неплохая. Там ты, по крайней мере, будешь под присмотром.

— Я и так под присмотром, — рассмеялся Гави, хлопнув слепого по плечу, — и твоя компания меня абсолютно устраивает. Однако теперь я не упущу шанс протянуть руку человеку, который обезумел от ненависти. Я найду его и помогу ему. Вместе мы сделаем этот мир чуть лучше, Ингур. С твоим одобрением или без него.

— Но без одобрения Гласа Божьего тебе не справиться. Что он говорит тебе?

— Что мои намерения суицидальны, — мрачно отозвался Гави. – Я думаю, покинуть Фастар мне будет нелегко. А уж за его пределами придётся и того хуже. Но я готов к трудностям.

— Сомневаюсь, — пробормотал Вессаль. – Но как же твоя работа? Вся твоя жизнь? Как тебе удастся так легко оборвать все нити, которыми ты привязан к социуму? Отказаться от всего, что даёт тебе Благодать.

— Я не собираюсь ничего рвать! – воскликнул Гави. – Я не ступаю на путь разрушения, я не восстаю против порядка. Я лишь пытаюсь разобраться в этой странной войне.

— Ввязаться в войну – значит обречь себя на гибель.

— В войне так же всегда имеется победитель.

— О нет, отнюдь, — горько усмехнулся Вессаль. – К примеру, уничтожителю никогда не стать победителем. Победителем становится лишь тот, кто смог остановить войну.

— Этого я и хочу! — вскричал Гави. – Рано или поздно придётся признать, что либо мы предпримем что-нибудь, либо взорвёмся. Можно делать вид, что ничего не происходит, но до каких пор? Пока не начнем перешагивать трупы по пути на работу?

Он встал и заходил взад-вперёд.

— Гави, как ты себя чувствуешь? – тихо спросил Вессаль.

— Нормально, — отмахнулся тот. – Ингур, признай, ты со мной согласен.

Старик ответил не сразу.

— Я согласен с тем, что нельзя позволить вновь ненависти разрушать мир, и что ненависть это личное дело каждого. Но бороться с ней должен лишь Сержант, он же Благодать, он же Глас Божий. И всё что мы можем – лишь молиться ему, дабы защитил он нас и уберёг от ненависти.

— И вот я понял, Ингур, — пробормотал Гави, рассеянно уставившись куда-то вглубь оживленной улицы, — понял, что мы можем намного больше.

— У тебя появилась идея? – оживился старик. – Не молчи! Уж мне-то расскажешь?

Гави замялся.

— Да, но… тебе она не понравится. Я бы не хотел смущать тебя такими мыслями, коль уж тебе придётся остаться тут и терзаться ими, в то время как я отправлюсь…

Вессаль рассмеялся.

— Остаться тут да терзаться? Друг мой, если уж в твоей светлой голове появилась идея как можно мирно избавлять людей от ненависти, я хочу знать о ней всё и поверь, хочу первым приложить руку к её воплощению в жизнь.

Гави изумленно вытаращил глаза.

— Уж не ты ли только что разливался о молитвах, смирении и терпении?! Не ты ли тут целый час меня отговаривал? А сейчас и вовсе, судя по всему, собрался отправиться со мной!

— Я с самого начала понял, что мне не удастся тебя отговорить, — спокойно сказал Вессаль, — и с самого начала знал, что отправлюсь с тобой на поиски нашего безумного Абинура.

— Зачем же надо было сотрясать воздух всем этим разговором? – возмутился Гави. – И с чего ты взял, что я возьму тебя с собой, слепой старикашка?

— Конечно возьмёшь. Ведь ты, кипучий идеалист, прекрасно знаешь, что даже я, слепой старикашка, ориентируюсь в нашем непростом мире гораздо лучше тебя.

— А я и думаю, — процедил Гави, — чего это мой друг даже не изобразил печаль и горечь расставания.

— Неправда, я изобразил!

Оба рассмеялись.

— Ну, так поведаешь мне свою идею? – бодро спросил Вессаль. – Или мне опять придется всё вытягивать из тебя на сеансе терапии?

— Я мог бы доставить тебе такое удовольствие, — усмехнулся Гави, — но быстрее будет выложить начистоту. Ты помнишь мою книгу?

— Как же такое забыть!

— Так вот, Ингур. Теперь моя книга – наше практическое руководство.

 

Предыдущая глава 

Следующая глава

error: