Глава 1. Рождение
Державная помойка погружалась в душные сумерки. Гасли отблески солнца на разбитых черепках, тускнели добела обглоданные кости, стихал дребезг крылатых насекомых да чайки запоздалые спешили убраться отсюда восвояси – близилась страшная ночь. И не бывает ночи страшней, чем на Державной помойке, которая в народе именовалась Помоищем.
Глубока она была и столь обширна, что поглотила собой всё пригородное побережье реки Плувы. Сердце её покоилось на дне оврага, где когда-то давным-давно в запруженной ложбине среди травы и кустов можжевельника можно было изловить мелких заблудших рыбёшек да всласть полазать по крутым склонам, изрешечённым гнёздами стрижей. Овраг этот не был пустяковым буераком, что можно лихо перепрыгнуть с разбегу, — то было почти ущелье, захлебнувшееся нечистотами, которые по приказу потентата благословенной Гематопии сваливали сюда со всех окрестностей, дабы уберечь округ от мора, разразившегося на прокисших в помоях гематопийских улицах.
Помоище неугасимо тлело – костры, бесполезные против слякотных плесневелых отбросов и потому скорее обозначавшие границу свалки, словно стражи теснили гниющее чудовище к реке. Стремительная Плува же была вольна распоряжаться помоями по своему усмотрению и уносила ядовитые потоки в сторону соседнего государства. Впрочем, соседи фоллонийцы на сей счёт особенно не горевали, поскольку ничего не могли поделать с заграничной свалкой и при том считали достаточным окропить потоки великой Плувы священной кровью, дабы очистить воды при божьей помощи.
Городишко, вынужденный опекать Помоище точно больное, требовательное и вечно голодное дитя, страдал от сей смрадной близости, и в надежде добавить престижу и привлекательности катастрофически унылой местности помойку окрестили Державной, а также проложили поблизости отличный торный тракт, по обочинам которого моментально как грибы выросли трактиры, постоялые дворы и даже фермы. Невозмутимо кипела жизнь вокруг Помоища, точно то и вправду было царственным дитя, которое подкармливал весь округ, послушно сваливая отходы в овраг, давно ставший горой. Целая гильдия мусорщиков была призвана присматривать за Помоищем, и оказаться при столь почётном и доходном ремесле мог далеко не каждый горожанин.
Так жил город Черра, что располагался на самой границе южных провинций Гематопии. И житьё-бытьё его нисколько не отличалось от прочих гематопийских городов — постоянный зловонный чад помойных костров висел над ним сизой вуалью. За вуалью этой скрывалось опаснейшее место в городе, а возможно и во всём южном округе – каждый знал, что Помоища следует избегать, особенно по ночам.
Склизкие смрадные недра колыхались и шелестели гигантскими комьями насекомых, крыс и змей, которых особенно привлекало тёмное время суток, поскольку их главнейшие и непримиримые враги — нахальные хищные птицы — отправлялись спать на чистый противоположный бережок, оставляя Помоище собачьим стаям, а также, разумеется, людям. Создатели и кормильцы Державной помойки быстро смекнули, какой подарок подбросила им судьба, посему и сами с удовольствием подбрасывали в кишащие сколопендрами, жуками да червями ямы свои грешки. Чаще всего то были трупы, припрятанные от суда и следствия незадачливыми убийцами, чей нюх был парализован парами спирта и игнорировал зловоние Помоища. Но иногда мусорщикам встречалось кое-что и похуже – обглоданные скелеты, связанные по рукам и ногам. Не было хуже смерти, чем казнь на Помоище. Оно пожирало человека заживо медленно и неумолимо. Не было спасения из этой клоаки, и те живые, что ошивались поблизости и слышали стоны несчастного, не поворачивали в его сторону головы.
Им и самим предстояло выжить здесь. Главное правило – не столкнуться с другими такими же помойными душами – занимало их умы так же плотно, как и мысли о пустой утробе. В поисках пропитания здесь бродили по своим особым маршрутам, а некоторые и селились поблизости, охраняя свою территорию. Гнилые овощи, требуха, кое-какое тряпьё были главным уловом помойных душ. Овощи чистились, требуха варилась, а тряпьё с успехом стиралось тут же на берегу Плувы – и вот сытые граждане вполне человеческого облика собирались вокруг костров, чтобы распить раздобытый кем-то оцет да восхвалить в очередной раз существование гордых, не просящих подаяние свободных личностей, сносно живущих вне системы товарно-денежных отношений. По крайней мере, не хуже остальных! Едва ли они могли рассчитывать на жизнь лучшую – мусорщики, которых боялись сильней гемагвардейцев, свозили на Помоище самые гнусные и никчёмные отходы, отбирая для себя те, на которых делали неплохие деньги. Металл, дерево, большинство тряпья и стекло изымались ими задолго до полигона, куда они отправляли очистки, скверную еду, трупы животных да битую посуду.
Ночью берега Плувы превращались в чёрные, трепещущие, словно дряблые веки, кручи, меж которыми плескалась блестящая как склера чёрная вода. И если луна в эту пору всё же решалась взглянуть на безотрадные окрестности Помоища, то можно было приметить, как шевелится и дрожит сия гигантская куча, где вопреки всему кипела страшная, помойная, но всё-таки жизнь.
Так было и в эту ночь. И лунный свет янтарными бликами струился в речной воде, покрывая золотистой рябью и заболоченные берега Державной помойки. Оттуда на всю округу доносились гулкие грустные вздохи выпи, точно кому-то отчаянно хотелось выпить, и он тоскливо дул в горлышко своей пустой бутылки.
Тракт от помойки отделял лесистый косогор, вытоптанный да изодранный на дрова и посохи. Через дорогу от него располагался двор, обнесённый высоким забором, местами залатанным хлипкой изгородью, за которой виднелись большие сколоченные компостные короба, несколько гружёных телег да огороды у конюшни. По двору прохаживался большой лохматый пёс. Он был стар и немощен и совершенно равнодушно слушал протяжный лай и вой своих собратьев на соседних подворьях.
В доме было шумно. В окнах горел свет, дверь постоянно хлопала, впуская и выпуская постояльцев, которые курсировали между застольем и огородами хозяев, где справляли нужду. Застолье, впрочем, подходило к концу, поскольку харчевня к полуночи закрывалась, и хозяин гнал всех своих посетителей по постелям или взашей, если те вдруг отказывались платить за постой. Священное время отдыха и сна рабочего человека неукоснительно соблюдалось, и вот уже крепкий бородатый трактирщик ударил в жестяной таз первый раз, предупреждая собравшихся у очага о том, что наверху их ждут оплаченные кровати и уже вполне можно переместиться туда в одиночку либо со своими девками, а таких в избытке водилось в любом гематопийском трактире.
Когда ударил он во второй раз, посетителей в зале почти уже не было. Задержавшиеся у огня медленно поднимали затёкшие зады и тащились наверх, прихватив оплаченную выпивку. Лишь один заезжий фоллониец всё бегал по двору и отчаянно призывал по имени свою даму, поминая её при этом самыми скверными словами.
— Чиела! Где ты, подлая ведьма? Под какой колодой завалилась спать без меня? Деньги за жратву твою плачены! Оцет хлестала больше всех, жирная тварь! Давай-ка отрабатывай! Неужто смылась, паскуда?
Пожилой усатый сторож вяло пожал плечами. За ворота никто не выходил. В конюшне спали конюхи, в курятнике – куры. Даже сторожевой пёс устало дрых под телегой того самого фоллонийца. Почтовый сплюнул и злобно огляделся, уперев руки в боки.
— Чиела!
Стояла духота. Днём на безоблачном небе ярилось солнце, и Помоище нагрелось и припеклось как жаркое в печи, и потому от него неукротимо разило гниением на всю округу. Ночь нисколько не охладила это пиршество мух, приправленное пряным, смолистым запахом можжевеловой зелени. Здесь по-прежнему удушающе чадили костры и верещали крысы – их с удовольствием давили местные жители, которым также не спалось в эту лунную ночь. Они шатались по окрестностям, изнывая со скуки и гнева, накатившего от жары да спирта.
Шаталась и Чиела, спускаясь по косогору к Помоищу. Она цеплялась руками и платьем за деревья и кусты и, спотыкаясь, плелась в темноте, ориентируясь на шум речной воды. Плува бурливо и равнодушно бежала мимо Державной помойки, ей было совершенно наплевать на возню по её берегам. Речная прохлада безразлично уносила в стремительных водах помои, людские горести и жизни. И как любой мог из реки напиться, любой мог здесь и утопиться.
Миновав костры, Чиела побрела по мусорным кучам, путаясь в платье и тяжко шагая по скользкому тёплому месиву. Понуро опустив голову, она двигалась наугад. Слёзы застилали ей глаза, она рыдала, нисколько не стесняясь того, что кто-либо мог услышать её.
Волосы её растрепались и выбились из-под косынки – золотистая коса была заплетена три дня назад и совершенно свалялась в трактирных подушках, на которых Чиела спьяну спала сутками, потратив все деньги на постой и оцет. Клиентов мало интересовали её волосы, поэтому прикрыв голову косынкой, она выползала в харчевню и без труда находила охочее до её большой груди мужичьё. Обслужив и вновь напившись, Чиела засыпала на полдня, чтобы к вечеру, мало что соображая, вновь присоединиться к обществу в зале. За последнюю неделю её перетрогало столько рук и облобызало столько усатых ртов, что несло от неё не лучше чем от Помоища. Впрочем, амбре разбавила и грязь из компостной кучи, при помощи которой Чиела перелезла через изгородь постоялого двора, сбегая от фоллонийского почтаря, пока тот напропалую хвалился перед постояльцами трактира.
Хвалиться было чем – фоллониец был грамотен, бегло говорил по-гемски и называл себя не иначе как писарем-посланником важных господ, выполняющим межгосударственное сообщение. Все собравшиеся, включая двух солдат, сопровождающих почтаря, были совершенно невежественны и поглядывали на фоллонийца с уважением – чтение и письмо были для них недоступной роскошью и сложнейшей наукой. Почтарь, обучившийся сим нехитрым делам в монастыре, куда по молодости постригся в монахи, быстро смекнул, что зарабатывать своей грамотностью куда увлекательней, чем почти безвылазно торчать в холодных каменных стенах, пусть и в компании с бутылкой.
Чувство превосходства над окружающими так окрыляло фоллонийца, что тот принялся покряхтывать от собственной удали, обстоятельно подъедая свой ужин. Заказал себе он сырного супу, круглого хлебу, кашу с потрохами, рыбу на углях да бутыль оцта, и уписывал всё это единолично, деловито покряхтывая и демонстрируя отменное здоровье. При этом он умудрялся разглагольствовать о тупоумных безграмотных пограничниках, лживых игульберских торговцах, кишащих на тракте, безмозглых и жадных крестьянах, пожалевших воды лошадям господского почтового обоза, и конечно о женщинах, каждую из которых он окрестил прощелыгой да шлюхой, не делая исключений даже для настоятельниц и дам высшего света. По его словам, высокородные леди все до единой поигрывали бровями, глядя на него, лишь только ступал он в замок, чтобы принять поручение господина. Каждая мечтала о внимании такого здорового, крепкого и умного мужика, который, ни дать ни взять, красавец и путешественник в штанах без единой дырки и в дорожном камзоле с меховой оторочкой, а воротник монаха делал его исключительно соблазнительным экземпляром, поскольку набожность и кротость служителей божьих неизбежно манила демоническую женскую суть на совершение греха.
Чиелу воротило от нахальных тисканий, которыми он награждал её при каждом упоминании демонов и грехов, а от его довольных сочных покряхтываний подкатывала к горлу тошнота. Ей страшно хотелось сознаться в том, что она сносно умела и писать, и читать, и тем самым унизить нахала, но то было решительно невозможно – словам пьяной шлюхи не внял бы никто, смех и издёвки посыпались бы на неё, как, возможно, и удары. Посему Чиела молчала и набивала рот едой и выпивкой, иллюстрируя укоризненные рассказы фоллонийца о непомерной женской жадности и бесчестии. В конце концов, прихватив внушительную бутыль оцта, она выскользнула из харчевни и отправилась на огороды, где отчаянно разрыдалась, сидя между грядками с репой.
— Не нравится он мне, — всхлипывая, признавалась она старому псу, который подошёл проведать её в ночи, — ох не нравится, дружок. Никогда никто не нравился, но этот ажно встал поперёк горла. Но отказать я не могу – без денег окажусь на тракте ночью, а там прибьют как пить дать, дружок. Что же делать, дружок?
Она уткнулась лбом в бутылку и принялась раскачиваться взад-вперёд.
— К чему моя разборчивость. И не таких видала, дружок. Ох каких поганцев видала. И глазом не моргнула, обслужила и дальше пошла. А сейчас… к чему моя разборчивость. Мне ли выбирать, дружок.
Пёс устало вздохнул и неуклюже почесал задней лапой больное ухо.
— Мне ли выбирать, когда ни крова, ни заступника. Ни угла, ни двора. Гнушаться ли таким. Ведь он всё же почище остальных и выглядит недурно. А мне бы дотянуть до завтра. Гнушаться ли таким, дружок? Не нравится он мне, ну что ж такого. Я не из тех, кто в жизни что-то выбирает. Что дадено, за то бога и благодари.
Пёс понюхал лужицу пролитого оцта на пыльной земле и громко фыркнул.
— Но за что благодарить, дружок? Горести одни. И выживаю я совсем бесцельно. Безотрадна жизнь моя, и нет в ней ни смысла, ни справедливости. Ради чего бороться мне в одиночку? Мне, недостойному отбросу, место которого на помойке.
Поддавшись внезапному порыву отчаяния, сдобренному омерзением, Чиела вскочила, что есть сил размахнулась да запустила бутылью куда-то вглубь тёмных рыхлых огородов. Бросок тот был неудачным, бутылка оцта выскользнула из слабой и неверной руки и с гулким плеском ухнулась на ближайшую грядку. Пёс с интересом обернулся на звук и принюхался, однако, учуяв всё тот же резкий горький аромат напитка, шумно выдохнул и с недовольством взглянул на Чиелу. Но той уже и след простыл – спотыкаясь и всхлипывая, она брела в сторону компостной кучи, сутуло привалившейся к изгороди у конюшен.
Изредка с тревогой посматривая в сторону дома, откуда постоянно слышались взрывы хохота и бряцанье посуды, Чиела уверенно принялась исполнять стихийный план своего побега. Она подобрала подол юбки и заткнула его за пояс, после чего полезла на компостный короб, цепляясь руками за неотёсанные, грубо сколоченные доски. Пёс, наблюдавший за её действиями, дружелюбно помахивал хвостом, словно прощаясь со своей недолгой собеседницей, в то время как та уже переваливалась через ограду и нащупывала ногой поперечную жердь.
Чиела в последний раз бросила взгляд на шумный трактир, вернее на его жёлтые в темноте окна, что рябили многочисленными тенями шастающих постояльцев, и на миг ощутила горькую тоску, словно сбегала не со среднего пошиба подворья, но из родного дома. Издалека трактир выглядел очень уютно и действительно почти по-домашнему, по округе плыл аромат горячих харчей, раздавался весёлый женский смех и гортанный говор мужчин, из далёкой темноты вовсе не казавшийся угрожающим, но задорным и располагающим. Чиела провела на этом постоялом дворе несколько дней, но уже успела привыкнуть к жёсткой кровати, шуршащему соломой матрасу, пропахшей чужим потом подушке, древесному узору на стене в виде причудливого носатого лица, умывальному корыту, из трещины которого постоянно сочилась вода. Всё это теперь казалось ей родной, привычной обстановкой, которую она так предательски вдруг решила отвергнуть и покинуть.
Сморгнув слёзы, Чиела принялась сползать вниз, неловко скользя вощёными башмаками по изгороди, и в конце концов повисла на жерди, испуганно барахтаясь ногами над землёй. Её слабые пальцы вскоре разжались, и Чиела, охнув, спрыгнула вниз, приземлившись всем телом на пыльную землю, жидко поросшую косматой травой.
Она медленно поднялась на ноги и побрела прочь, не отряхнув платье и не огладив ушибленный копчик, которому особенно досталось в падении. Пересекая тракт, Чиела не озиралась по сторонам, не прислушивалась к шорохам в темноте и не оглядывалась больше на постоялый двор – она упорно плелась к реке, и вёл её плеск воды да густой, душный и до боли в горле едкий запах вечно тлеющих помоев. Горький смолистый аромат можжевельника едва ли мог соперничать с ним, однако тонкое благоухание можжевеловой зелени чувствовалось и настойчиво врывалось в спёртый дух Помоища.
Ступая по колено в нечистотах Державной помойки, Чиела не переставала сбивчиво бормотать сквозь слёзы.
— Сколь низко моё ремесло, что гниют и тело, и душа… Ни доброго слова, ни привета я не заслуживаю. Ни жалости, ни сострадания, ведь не умею ничего, кроме утоленья низменных желаний почтарей. И не выбраться мне никак да клейма не смыть. Чего ж тянуть…
Чиела споткнулась и упала в грязь. Подниматься она не стала. Усевшись посреди Помоища, она горько рассмеялась и продолжила лить слёзы, безвольно уронив руки на колени. По её ноге прошмыгнула крыса, но Чиела лишь покачала головой.
— И вот я здесь. На свалке, где мне и место.
Неподалеку в темноте раздалась громкая страшная брань. Чиела пожала плечами.
— Пусть же кто первый успеет, тот меня и прикончит. И пусть насилуют, ведь мне ли выбирать. Нет мне разницы. Насиловали раньше, пусть и сейчас делают что хотят.
Она явственно услышала, как повсюду шевелятся черви в гнилье. По ногам её беспрестанно кто-то ползал, совсем рядом недовольно заворчала собака, вторая ответила ей визгливым лаем. Кто-то зловеще завыл из темноты. Выпь то была, зверь или человек, Чиела не поняла, лишь вздрогнула и в страхе повела плечами.
Наступила тишина. Плеск стремительных вод монотонно раздавался где-то внизу, в хлябающей чёрной пучине, посреди которой танцевали дрожащие лунные блики. Чиела с грустью подумала, что броситься в Плуву было не такой уж дурной идеей в сравнении с тоскливым ожиданием смерти посреди Помоища.
Слушая сиплый крысиный писк, раздавшийся где-то под боком, Чиела с удивлением разобрала слабое хныканье. Решив, что ей примерещилось спьяну, ведь где это видано, чтобы крысы хныкали, она вернулась, было, к мыслям о самоубийстве. Однако грустное всхлипывание внезапно разразилось отрывистым визгливым рёвом. Чиела подпрыгнула на месте, схватившись за сердце. По её холодеющей от испуга спине пробежались мурашки, из груди непроизвольно вырвался стон.
Не веря собственным ушам, принялась она разгребать драные капустные листья вперемешку с рыбьей требухой, следом шло какое-то довольно сносное тряпьё, засиженное тараканами. Под ним отчаянно кто-то шевелился. Дрожащими пальцами вцепившись в ткань, Чиела резко сорвала её и тут же вскрикнула от ужаса. Под чьей-то окровавленной рубахой оказался спрятан новорождённый младенец. Он был мокрым, измазанным в собственных испражнениях и крови. Лунный луч нежно освещал его бледное худое тельце, покрытое капельками влаги. Младенец морщил лицо и кричал, подрагивая губами, Чиелу также трясло, и оба они горько плакали от страха посреди Державной помойки.
— Выбросили тебя, — пробормотала Чиела, осторожно тронув его лоб. Испугавшись её прикосновения, от ребёнка тут же ринулись врассыпную насекомые.
Неуклюже выудив его из кучи тряпья, заботливо подстеленного прямиком в овощных очистках, Чиела поскорее завернула младенца в подол платья и уселась на прежнее место.
— Зачем жить на свете, — прошептала она, — зачем дышать одним воздухом с теми, кто способен творить такое зло. Давай умрём вместе, дружок. Тебя предали. Предали и меня, дружок. Выбросили тебя, как и меня. С такой злобой и жестокостью нам не справиться. Мы проиграли.
Ребенок истошно кричал. Чиела глядела на него как заворожённая и гладила по голове.
— Сейчас мы с тобой войдём в речку, — еле слышно говорила она ему, — пусть она унесёт нас отсюда далеко-далеко. Смоет с нас грязь, слёзы и кровь. Будем мы чистыми и свободными, — Чиела взглянула на полную луну, зиявшую в небе как дыра в тёмной бочке. – Мы выберемся отсюда. И забудем навсегда о тех, кто предал нас, разбил нашу любовь, нашу жизнь. Не даст покоя мне на этом свете память о предательстве и моём позоре. Тот, кого любила я, прогнал меня прочь, дружок. Судьба даровала мне счастье пленить его сердце своей красотой. Хоть не могла я и мечтать о том, чтобы стать его женой, но жить с ним рядом, видеть его каждый день и принимать его любовь было высшим счастьем для меня. Принимать его и рожать прекрасных златовласых сыновей – невелики оказались мои обязанности, которые были скорей наградой для меня. Златовлас был он сам, жена его, сыновья и дочери. Хотел он быть окружённым рослыми, белокурыми воинами, преданными ему как ангелы богу. Но не родить мне ангела, дружок. Как и обычного ребёнка. Бесплодна я, пуста и бесполезна. Какой был прок ему от моей красоты, моей любви… Всё это ничего не стоит. Мог он заполучить кого угодно, кого лишь заприметили бы его ясные как иней глаза. И сердце его было распахнуто для всех, лишь жаждал он высшего проявления женской любви, которым было для него рождение детей. Но я не смогла дать ему этого. Моё тело отвергало его – так он решил. И сам отверг меня, отправив на все четыре стороны. Уже больше полугода я скитаюсь по пригородам в поисках случайной подработки. И не вернуться мне домой ни с чем, дружок. Не примут меня как шлюху в отчем доме. Лишь как мать будущего златовласого воина гожусь я. И посему я здесь, дружок.
Ребёнок, утомившись от долгих криков, притих и изредка возмущенно кряхтел, дёргая конечностями. Чиела приподняла младенца и печально взглянула в его сморщенное чумазое лицо.
— Судьба смеётся надо мною, — с горечью произнесла она, погладив его по голове, покрытой редким и слипшимся светлым пушком. – Ты, дружок, тот самый златовласый ангел, о котором мечтал мой прекрасный господин. Ты был выброшен на помойку от отчаяния и зверства как великая помеха и позор. И ты же – великое сокровище, которым отчаянно хотят обладать сильные мира сего. И вот ты в моих руках.
Некоторое время она молча глядела на него. Её правую голень уже обнюхивали крысы, присматриваясь к своей добыче. Однако Чиела вдруг взбрыкнула ногами, с силой наподдав самой жирной крысе, и отбросила прочь стаю вместе со слякотными очистками. Она вскочила и быстро зашагала к воде.
Спуститься с крутого берега и подобраться к реке было непросто. Скользкие склоны были завалены самым скверным и гнилым мусором, на отмели плавали взбухшие туши животных, облепленные рачками и тиной. Чиела прямо в одежде решительно вошла в Плуву, крепко прижимая ребёнка к груди. Она отбрела от берега на глубину, где вода достигала пояса, и замерла. Река течением ухватила её за платье и потянула в сторону, куда уплывали оторвавшиеся от Помоища островки отбросов. Но Чиела лишь покачнулась, устояв на ногах. Вновь взглянув на ребёнка, она воздела его над тёмной рекой, затем зачерпнула рукой воду и омыла его голову.
— Мы повстречались в самом скверном месте на свете, — хрипло вскричала она, — чтобы не позволить друг другу стать его частью. Не пожрать нас погани проклятой! Пусть гниёт всё вокруг, пусть злоба и гордыня грызёт людские сердца! Но мы, — тяжело дыша, она широко улыбнулась, в темноте засверкали её восторженные глаза, — мы прошли через сущий мрак, дружок, и не сгнили как бесполезные отбросы. И выйдем мы отсюда чистыми. И быть мне матерью воина, ведь станешь ты могучим златовласым воином, достойнейшим, величайшим героем, не принадлежащим никому! Никому на свете!
Она вновь окропила его лоб водой.
— Я Чиела Эспе́ра, а это сын мой, Ланцо Эспера! – провозгласила она.
В ответ где-то поблизости тоскливо завыла собака. Когда Чиела выкарабкалась на берег, вся округа оглашалась бешеным псиным лаем. На Помоище царило оживление.
Чиела услыхала сверху гортанные мужские голоса и поспешно прижалась спиной к крутому обрыву, обросшему пышной бородой плесени. Совсем рядом кто-то громогласно хрипло расхохотался. Чиела в страхе завертела головой, но в темноте ей было не отличить силуэт человека от пня или кучи мусора, посему ей чудились со всех сторон склонившиеся над обрывом хищные мерзавцы.
К её ужасу, младенец вновь заворочался и захныкал. Прошептав несколько молитвенных слов, Чиела покрепче прижала его к груди и осторожно спустилась к реке. Снова оказавшись по пояс в холодной воде, она побрела вдоль берега против течения.
— Ночь одинаково темна для всех, Ланцо, — шептала она, покачивая над водой ребёнка. – Нас не увидят. И не раскроют, если мы будем молчать. Поэтому будь тихим как рыбка, сынок. Спи же. Усни, мой Ланцо. Мы идём домой. Домой, Ланцо! Мой отец гордый человек, но он простит и примет нас. Ведь как несправедливо обошёлся со мною мой господин, выбросив на улицу беременной. Мне пришлось рожать в дремучем лесу на сырой земле. Ах нет! У стен монастыря. На пыльной тёмной дороге. Да-да, именно там ты родился, сынок! За то поплатится мой господин горьким сожалением, ведь будешь ты прекраснейшим и величайшим из всех, мой Ланцо, и отринешь своего жестокого отца. Отныне мы с тобой семья. И мы идём домой.